Он стоял минуту, глядя на неё, как она, не поднимая глаз на него, видела и ощущала его присутствие и молчала.
— Я иду в лавку [50] за солью для скота! — сказал.
— Нетяжко идти, когда есть скотина! — откликнулась снова старая неприязненно.— У нас нет скотины! Муж мой умер и оставил меня с долгами. Я вынуждена была продать последнее телёнка, чтобы его похоронить. Тодор (так звали её сына) был у жовниров, а эта,— она кивнула с презрением в сторону девушки,— помогала лишь ложкой в миске. Теперь он всё, что зарабатывает, складывает для себя — задумал жениться,— добавила зло,— а эта цветочек [51] работает день и ночь на чужих. Боже упаси каждого от таких детей, как у меня! Это кара Божья, такие дети, враги! Ум и руки у них только для себя.
— Эй, мама! Вам бы такого не говорить! — сказала Анна с лёгким упрёком. — И ныне позволила мне пані помочь вам в работе, хоть и у нас дел было полным-полно. Я спасаю вас, где могу! Но вы никогда не довольны!
— Потому что меня бесит то, что тебе чужие паны милее, чем твоя мамка. Я с тобой натерпелась, пока такую вырастила. Всё доброе, что пані и панна скажут или научат, а всё дурное, что мама скажет. Гай-гай! — продолжала она твёрдо, высоко подкидывая горох в решете.— Увидим, как далеко ты дойдёшь со своими панами! Ты ещё не знаешь: панская ласка только до порога, а дальше — "марш за дверь!"
— Я же вам всё даю, мама, что там заработаю, разве что себе какую одежонку куплю! — говорила девушка с огорчением. Ей было стыдно за мамины упрёки перед ним, и она хотела как бы оправдаться. Он ни за что в мире не должен был подумать, что она для своей матери не была добра.
—— Ай, конечно, "вещички"! — насмешливо сказала старая.— С тех пор как ты у панов в службе, уже и горботку [52] бросила носить, где ж бы! Стыдно уже! Гай, гай!
— Панна говорит, что любит меня в юбке, ну, и всё дарит юбки. Но я могу и горботку носить, этого мне никто не запрещает. Но если панна добра ко мне, то почему их не слушать?
— Красиво и в юбке ходить! — вмешался он несмело, желая перевести разговор на что-то другое. Ему было жаль девушки, у которой ещё не было слёз в глазах, но в голосе их уже было полно.
— Пускай! Но кувшин, говорят, до времени воду носит! — сказала старая.— Ты уже стала гордая, словно кухарка. Хорошо, что научилась уже у панны в покоях вертеться да кофе варить, так теперь мамка уже и не нужна. Уже то бельё, что я постираю, не белое, а то, что я сошью, грубо сшито. Но подожди! Я ещё тебя когда-нибудь уму-разуму научу! Я только смотрю, как это ещё долго продлится, как ещё долго ты мамку оставишь, а сама по службах будешь ходить, я только смотрю!
Она усмехнулась плохой, злой усмешкой и сыпанула сердитыми, раздражёнными движениями очищенный горох в мешок, что лежал неподалёку на земле. Девушка нагнулась и помогла. Однако он видел, как она быстро стерла рукой слёзы, что всё же навернулись ей в глаза. После этого он должен был идти дальше.
Поздоровался со старой и молодой и пошёл, но перед тем как отойти, попросил ещё немного воды напиться.
Она вынесла ему воды и подала через низкий плетень. Он пил мало. Вместо того посмотрел в её тихое смуглое лицо и в глаза. Глаза, что скользнули в ту минуту по нему, были невыразимо грустные и не говорили именно теперь ничего его душе. Словно пристыженный, перескочил узкий ров, что делил его от дороги, и быстро ушёл. Она ему очень нравилась, но старая, та старая! Если бы Анечка досталась раз по праву в его руки, он бы выбил ей те клыки напереди, что ими кусала всех, словно злая собака. Колдунья эта...
Потом он видел её ещё чаще. Иногда имел дело на панском дворе или отец посылал его туда с поручениями. Тогда всегда обменивался с ней несколькими словами. Она никогда не говорила много, но всегда разумно и скромно, и не смеялась во всё горло, как другие девушки. Она была другая, чем остальные сельские девки. Не знал он точно, чем именно отличалась от других, никогда глубже не задумывался над этим. Чувствовал только смутно разницу. Она была нежнее и с тонкими обычаями. Была в одежде всегда чистая, а её красивые тёмные волосы были в порядке. Они блестели у неё день ото дня, тогда как другие девушки расчёсывали их лишь в воскресенье или праздник. У неё не было много бус на шее, но те цветочки [53], что она носила, были всегда красивые. Естество самого лучшего и тонкого лежало в том, что заняло его некультурную, но в основе чистую и добрую душу, и её влиянию он поддавался несознательно. С ней невозможно было как-нибудь шутить, за рукав таскать, задирать. Человек сам становился серьёзным, оказавшись близко перед ней. Она словно замирала всем существом и смотрела ожидающим взглядом на те уста, что должны были заговорить с ней. А когда и решался кто-то обратиться к ней лёгким словом, тогда краснела, утопая в пламени чистого девичьего стыда и улыбаясь вынужденно и смешанно, чтобы уж, однако, в последнюю минуту иметь глаза влажные, а уста чтобы замолкали совсем.
На танцы не ходила никогда. Была почти с четырнадцати лет в службе во дворе, а забавы и развлечения [54] её сельских ровесниц были для неё совсем чужды. Не имела и никаких подружек среди деревенских девушек и дружила исключительно с дочкой Докии, Парасинкой. С другими не имела о чём говорить. У неё не было тайн и любовных дел, что толкали девушек к бешеному детскому смеху и пересудам. А что панская хата стояла немного в стороне от самого села и всё же надо было час пути, чтобы добраться до него, а она всегда рвалась то к одной работе, то к другой, то ей удавалось лишь очень редко забежать на какую-нибудь беседу.
В воскресенье ходила в церковь, но и тут не оставалось у неё много времени для разговора, для ближнего знакомства.
После службы, правда, подходили к ней и окружали её девушки, рассматривали её одежду, её красиво вышитую белоснежную рубаху, её маленькие серебряные серёжки, что получила однажды от пані; трогали всё пальцами, расспрашивали о плате и еде, что имела у панов, дарили ей цветы, но так как после этого все темы исчерпывались, а она первая не начинала снова разговора, то все расходились равнодушно.
Сельские парни беспокоились о ней ещё меньше. Она была бедная, и потому не имела для них никакой ценности. Не имела ни земли, ни денег. Земли у неё никогда не было, потому что её родичи были бедные работники, а деньги, когда были у неё хоть самые мелкие, относила сразу матери. Мать же мучила её и била до тех пор, пока она не отдавала их до последнего пфеннига. Таким образом её будущее было ограничено на труд рук, постоянный страх перед матерью и суровостью брата. Осознание и понимание великой бедности, а с тем чувство своей безысходности настроили её и без того к серьёзности и размышлению склонную натуру серьёзно до глубины души. Её ежедневные встречи с паней и панной, чуткими и благородными женщинами, что её очень любили за её тихий и последовательный [55] нрав, отняли у её естества жестокость и прямолинейность некультурной крестьянки с первой руки, а взамен придали её серьёзной душе питания, гибкости и своего рода интеллигентности.
Не умела читать и писать. К письму не складывались её пальцы, привыкшие только к "грубой" работе, а к чтению не хватало времени. Везде и всегда манила работа, и свободных минут в её скромной жизни не бывало. Но зато сохранила её девичья душа, благодаря умным и искренним наукам и наставлениям благородных женщин, белизну и чистоту. Напоминала она дикую цветку, что росла в укрытии леса, далеко от шумного мира, или диких голубей.
Старшие, серьёзные и более богатые хозяйки, как Докия и несколько других, что бывали чаще в панской хате и знали её хорошо за усердие и скромность вообще, любили её и были ей благосклонны. Против них она была покорна и целовала их при встрече в воскресенье и праздник в руки. Им это было приятно, и они, целуя её в лоб, называли её "доченькой". Но простые не имели к ней сердца.
Она научилась во дворе многому, чего они не знали и чего девушка не могла скрыть — гладить бельё, варить и т. д.,— а так как это незнание той работы не вязалось с их достоинством хозяек, то они насмехались над ней и издевались при каждом случае. "Она только смотрит, чтобы на ней рубашка была белая,— говорили,— но заботится ли её сундук наполняться бельём, это её не касается. Видно, надо будет две пары волов, чтобы потянули её сундук в дом мужу, как достанет какого, потому что одна пара не справится".
Или снова: "Она умеет бельё гладить и напёрстком шить, но этим она не наживёт ни земли, ни мужа. К земле надо с мотыгой приступать, а к мужу — с полными руками. Но, может, ей пригодится когда и напёрсток. Останется без крыши над головой, потому что у неё мамка и братик такие, что за это недолго, тогда она поставит себе его на голову, и он ей станет за покрывало..." И такие прочие глупости...
Девушка знала обо всём этом, и это отнимало у неё уверенность в поведении и огорчало. Как тяжко было быть бедной! Человек ни для кого ничего не значит. То хорошо, что хоть руки у неё были здоровые. Эти руки помогут ей, как бы ей ни было тяжело в жизни, потому что что делать? Мир для всех. Для богатых и бедных.
И теперь он думал о ней.
Горько было всё покидать. Родные хоть раз-два в год придут, но она? Люди говорят: "Что должно чьё быть, то его не минует!" Он надеется, что она будет его.
Он её любит. У неё нет ни поля, ни скотины, ни денег, но он её всё же любит. Даст Бог, заработают. Зато у него есть поле и скотина. А вот хоть бы и эти быки, товарищи его.
Он задумался на минуту и не заметил, как один из волов потянул мордой за клевером и, вырвав добрую горсть, жевал её усердно, подняв голову от земли,
Не мог сердиться на него. Он всегда был любопытнее ко всему, чем "Левый", и был бы пожрал что угодно. Стену слизывал, когда ясла перед ним были пустые...
Животное смотрело живыми глазами прямо перед собой и жевало усердно мордой, а он даже погладил его под влиянием какого-то внезапного [56] тёплого чувства, что овладело им. И она будет их любить. Кто их, в конце концов, не любил бы?.. Эй, если бы уж до того дошло!
Потом вздохнул и обернулся вдруг лицом к земле. Перед ним разостлалось время какой-то будущности, что, словно земля, отяготело его душу и словно чёрным смутком залилось...
Работница в панских покоях не знала, как так случилось, что вдруг сын Ивона Федорчука, Михайло, оказался перед её душой. Думала над тем только, почему весной цветут деревья, зеленеют поля и ласточка гнездо лепит. Оно пришло было, а когда видела его издали или вблизи, наступала в ней перемена, которой она не умела себе объяснить.
Знала, был добр к ней и не так, как другие.



