Запомни: на ослике и пахать понемногу можно, а пони на такое неспособен.
Дело в том, что наш семейный бизнес разрастался, потому что какая-то напасть на диабет пошла, люди начали больше сахара есть? Не знаю, а то пить разных сладких вод – это уж точно, особенно дети, так и хлещут, а как назло таких вод – каких угодно и каждая слаще другой, я уже где-то и по радио слышал, что сахар выгоднее туда больше сыпать, потому что он консервант.
Попрощались возле маршрутки.
– Так ты же ненадолго, – успела она сказать, – главное, чтобы не пони.
– Да задолбала, – не сдержался я.
– Запомни: у осла уши длиннее, а у пони – грива.
– Господи, да что я дурак какой? У осла не только уши длиннее, – шептал я, чтобы люди не слышали.
– Дурак, – отмахнулась моя грамотная жена.
– Ты зелень сразу не клади, дождись уже, когда приеду.
– Ага, учи, учи, – наконец улыбнулась она и отошла, потому что только она умела так улыбнуться.
Ослик вёз резво, я ехал и думал о своём, то есть какой длинный стал ослиный ряд на базаре, это потому, что из-за энергетического кризиса ослы расплодились и стали выгоднее бензина, так легко думалось, что мне пришло в голову сейчас завернуть на болото и набить мешок новой ежевикой, у нас она целебная, потому что её растёт аж пятнадцать разных видов, а главное, что на болоте не только питательнее, но и без колючек. Это бы какой дурак бизнес нарвал с колючками. Ага. Или взять ягоды. Это бы дурак из неё начал ягоды собирать на продажу, правда, ягоды – лучшее слабительное, но как ты их насушишь? Да и люди от запоров не так часто страдают, как от диабета, это точно; а листочки уже стоят к осени сами по себе подсохшие, "ферментированные", – как поучала меня грамотная жена, что можно заранее на год набрать – это лучший товар из неё, лучше даже картошки, потому что легче, но тут главное, чтобы никто из конкурентов не догадался, что она помогает от диабета.
Уже и завернул было на тайную плантацию, так вспомнилась та бабка с рассказом про наше Долгое болото, будь оно проклято, и я решил лучше вспомнить, какую классную синеглазку она продала жене, и что та синеглазка уже укутанная стоит в чугунке и ждёт своего времени, то есть меня.
– Но, но, – подгонял я осла Пашку, – так я и тебе дам попробовать, – обещал и сам в это верил, хоть никто ослов варёной картошкой не кормит, но в такой день надо его привадить к новому дому. – Но, но, вези к любимой.
Только я сказал это "к любимой", как он свернул с дороги и погнал сквозь кусты, что чуть не содрал меня, поэтому я не успел спрыгнуть, сначала увидел два велосипеда, брошенные один на другой, а потом влюблённых, брошенных друг на друга – они были в ту минуту смешные, не потому, что раздетые, а потому, что могли видеть в такую минуту что угодно, только не любопытную ослиную морду.
Еле я Пашку вытолкал на дорогу, так, что он обиделся.
Едем, и я, дурак, не удержался:
– Но, но, я же тебе ясно сказал: вези к любимой.
Только я ляпнул, как он свернул и погнал меня сквозь ивы, я балансировал, чтобы не убиться, а когда ветви закончились, то увидел в закоулке что-то такое, чего не понял: аж две влюблённые парочки, но совсем татуированные, и поэтому у меня не только тела, но и рисунки перепутались. Пашка первый понял, что это блатные, сбросил меня и сам начал убегать, а я уже следом, особенно, когда один разрисованный достал нож. Если бы не достал, то я может и не убежал бы, а тут рванул так, что знал: никакой голый меня не догонит.
Пашка дождался меня на трассе, виновато косил глазом, то есть удивлялся, что я выскочил живой, мешок я уже не стал искать, оставил это на потом, а решил лучше всю дорогу молчать, потому что чёрт его знает, как умное животное реагирует.
Вздохнул уже, когда увидел хатку и услышал роскошный картофельный дух, Пашка тоже обрадовался, однако я его в дом не пустил, а привязал снаружи.
– Когда ты мне уже ножки поднимешь? – пыталась ругаться жена.
– Да хоть сейчас, – потому что в глазах у меня ясно стояла та картинка с татуированными, и ласково так обнял её всю сзади.
– Дурак, нашёл время, дурак, я про ножки стола, – нежно отбивалась она.
И необдуманно наклонилась резать зелень на том низком столике, которому я давно обещал удлинить ножки, однако не делал этого принципиально, потому что очень любил, когда моя жена низко наклоняется, вот как сейчас, обнял, начал задирать и дотянулся губами до спинки, тут она уронила нож и вдруг начала гадко смеяться. Я опешил и поднял глаза, и что я ими увидел: в окно просунулся Пашка и пытался поцеловать её с другой стороны.
Автобиография
Я не был сыном уездного батюшки, кто шаманил кадилом, позаимствованным ещё с неолита, чей аромат слишком влиял на доверчивые гипофизы, волнуя феромоны, обращая в лоно (sic!) церкви, а ещё ж куда? Тем временем церковь отделили от государства, но государство не отделили от церкви, и вот он зрит и слышит, как Орджоникидзе выступает в этом же здании о сакральной силе электротока, и доверчивые миряне уже проникаются, и так же не понимая терминов.
Я не был активистом, бегущим, задрав хвост за железным конём, чтобы писать новым счастьем в его опустевший радиатор, я не был ни разу афганцем, кто освящает своим обиженным душманскими пулями телом пляж, переполненный нестрелянной молодёжью, я не гнал отары золотошерстных фавнов за океаны бытия из небытия, и не пас тех теличек за селом на румынско-польской границе, я не бегала с косынкой, размахивая каждому аэроплану сверху, с высоты раскулаченной копны и крепких объятий районного оперуполномоченного встречать густо-розовый рассвет в ночвах кипячёного ведра чабрецовой воды над грустью поседевших облаков.
Я также не был внуком машиниста сверхтяжёлого паровоза, который вдаль грохотал перегруженными сокровищами понурые теплушки, которых туда вывозил бы и его правнук по рельсам, справедливо полированным слепящим светлым путём, я не был ни разу сыном политрука, который как раз подрывался на пехотной мине возле проволочного заграждения, чтобы по его разминированным обломкам могли пробежать в атаку другие бойцы ставить ему памятник, срастив те куски, наконец, воедино скульптором, кто как раз пропивал свою третью великодержавную премию, я не был пасынком комнезамовца-активиста, который боронил праздник первой вспашки под дулами ястребков, чьи "пепеши" защищали его от бандеровских мельниковцев на пути к "вепешу", чтобы уже никогда первой вспашкой не была та, проведённая новотысячелетним Иваном-ивлянином, а ещё ни разу не доводилось стоять по пояс голым в терриконе, отбиваясь отбойным молотком от навала всесоюзных рекордов, или доиться густыми пенами сразу из четырёх дёг дворукой дояркой Настей, которая не принесёт ещё и горшочка парующего пара, покрытого краем хлеба урожая имени четырнадцатого съезда.
Не падал весомо и презренно зёрнышком в жгучий чернозём девятьсот тридцать второго, чтобы не прорасти тремя колосками в далёкой Колыме, отдавая золотоносные жилы, а вместо того впитывала целые залежи человеческих костей, не взрывался протуберанцами счастья, закрывая чернобыльской грудью все европейские народы, словно простейший рядовой того комиссара, кто в трёх шагах наступит на пехотную мину у знакового места, где Малая земля переходит в Великую, ба, не подталкивал доверчивых блокадниц отдать последние крошки в спичечную коробочку партпайка, не туго оборачивался шёлковым полковым флагом, чтобы никакой "шмайсер" не прострелил туловище, когда я буду закрывать им политработников, потому что я ещё ни разу не взлетал ласточкой с рекордной эстакады, построенной мной в аквапарке городка развлечений, в стремительные пенящиеся волнистые ряби речушки Стикс, которая плавно и полноводно несёт свои волны для тех, кто стремится долететь до середины её русла, которая так хорошо отделяет Мини-землю от всех Средульших, не завоёвывал турксибский канал, не бурил кунцевский метрополитен кабинетно-мраморными плитками, и не хромал харалужным подтипом печенега, который не желал, чтобы Киев становился матерью и отцом городов русских, а наоборот – опускался младшим братом степной орде, никогда не склонял своё бренное тело к текущему Гангу вместе с тысячами пилигримов, приобретая коллективную мочетерапию, не выделывался петушком пёстро попирая пёстрыми заграничными лейблами разложистые волны Амурского вальса.
Я ещё ни разочка не маковействовал, не сеял-деревеял, и не зельем-безумствовал, пока Малое Рало отделялось от Рала Великого, не отделял борьбы единства от борьбы противоположностей в прокуренном мужицкими самокрутками красном уголке сталинского портрета, не скрижальничал по днепрогэсовскому серобетонью минус электрификацию, не подзуживал толпу девятитысячного декабрьского восстания в каре на Сенатской площади декабристов, пока туда ещё не подтянули "Аврору", не потаймировал спускал в канализацию колбасы останкинские, любительские, докторские, или закапывал бульдозерным ножом в промёрзлую землю Пулковских высот страдальческое ленинградское кольцо, не подсыпал кристалликов цианида к пистолету, нет, не тому, что поразил Степана Бандеру, а к другому, жалея, что не существует для этого кристалликов сифилиса для пуль, которыми я, эсерка Каплан, вот сейчас завалю вождя мирового пролетариата, ни разу не был потомком гомельского раввина и не нидел крючком над свитками Торы, закрученными кольцами Мёбиуса, выискивая там первоисточники трёх составных частей, которые оказались действительно мощнее трёх составляющих ядерной бомбы вместе взятых, не забавлялся с чудодейственными мощами святого Варфоломея или Онуфрия, заранее купив законный входной билетик в пещеры Киево-лаврского святительского заповедника московскому патриархату, и баритоном я не был, сорвав бурю оваций, спутав сольную партию Богдана Хмельницкого с арией Бориса Годунова, не был также и гипотенузой катета ни Бермудского, (ни просто мудского) треугольника, не кричал:
– Мама, покорми рыбок, на что та отвечала:
– Папа ушёл в плавание, он и покормит.
Не доносились до меня громы метелей, когда Аврора возвестилась впервые пятиконечной звездой,
Я не шлялся по сопкам Аму-Дарьи и Маньчжурии, не размахивал красным простынём, закрывая им свою русость среди чернобородых сандинистов Серра-Кодробы, и не пел там "Гренада, Гренада, страна моя", не бросал противотанковую гранату в бомбардировщик "Хейнкель", потому что он был самолётом, не бронемашиной, не целовался пьяно с ангельскими зулусами, хотя и открыл им тайну превращения простого маиса в отличную брагу, не заносил я в секретные списки кайзеровской разведки, и то лишь из-за одной фотографии, на которой я, промотав чужие взносы из партийной кассы, выходил из цюрихского борделя, подпитый свежеприготовленными пранцошами нового завтра.
Не бил за это прикладом, экономя им патроны для других боёв, а крушил тех зайчат на окружённых половодьем островках, которых не успел спасти дед Мазай, зайчат, чьи нахальные мордочки зловеще напоминали германских курфюрсток...
Эж нет, никогда не бредил голубыми педофильскими уколами сортирофильства, куда страшно и бесплатно зайти каждому дядьке Демьяну, кто донёс-таки под Бессарабский рынок мешочек овса, не реквизированного продотрядом Думенко-Дыбенко, или чоновской заградиловкой Херсон-поставкому, а дотянул-таки выставить среди кавказских фуражек свой нетронутый хуторской очипок, в которого от времени и скитаний и превратился, эх-эх! тот фураж, любезно вручённый на московском ВЫПЕРДОСЕ летней сессии ВАСНХИЛА самим товарищем Ладо Кекцхавели.
– Так и дальше держать в своих мозолистых надоях высокие показатели! – с незаметным акцентом желал он, спутав Демьяна со знаменитой дояркой Настей Дунченко.
Чего не скажешь про акценты соседей-кавказцев за прилавками, которые пропустили туда дядькино ячменное семя, чтобы меньше было заметно их конопляное, под видом которого они торговали изюмом, имбирём, перцем, перекупленным заранее на наших овощных базах, чтобы не мозолить лишний раз глаза славным таможенникам на пересадке в Ставрополе.



