За то и смерть принял справедливую. И ты, Окомире, не оскверни свои уста и свой род именами чужих богов и их заступников, и не служи, и не кланяйся им, а сокруши их! — Нельзя брать в дом того изгоя!.. — закончил своё вещание волхв. — Наши боги восстанут против... Тогда Окомир, переступив порог своей хаты, тяжко повторил те слова: — Наши боги восстанут против нас... нет моего благословения... Житяна, как мёртвая чайка, упала на руки Вратка. Мать схватилась за грудь, в которой что-то свистело и шипело... Через неделю явились гриди князя Превлада и велели отдать им киевского изгоя-бродягу. Князь хочет видеть его собственными глазами. — Эй, Окомире, где прячешь того изменника? А ну, иди, голубчик, к нам!.. Не нашли они тогда Вратка — сбежал. На другой день умерла от удушья в груди мать. Окомир слал проклятия судьбе... Житяне остались одни надежды и насмешливые пересуды девчат и молодиц. Над моею хатиной чёрная туча встала — Что на меня молодую поговір да слава... Житяна пошла в Киев искать род своего ладо, искать его... Но не нашла. Верно, где-то поймали его княжеские слуги и убили... А может, бросили в яму — поруб... А может, железом привязали в степу на могиле к каменному столбу, чтобы хищные орлы изорвали белое тело... Назад она уже не вернулась — наступали холода. Осела в хатке, что пустовала на гончарном конце возле колодца. Помогала людям по двору справляться — и люди ей помогали. Больше всего жалел её кожемяка Белокоз, что делал ладные, мягкие обувки и кожухи. Житяна продавала их на Бабьем Торжке. И растила своего сына Степка. Когда он подрос, с ужасом заметила, что в его серых, как у отца, глазах иногда вспыхивает какая-то колючая упрямость. Она ужасалась — разве не упрямство погубило её ладо — Вратка? Начала ходить с ним в храм, слушать мудрые слова священника. И неожиданно — снова неожиданно! — стала свидетелем гибели храма... Однажды застала сына над открытым старым сундуком. Совсем всё вывернул — всю одежду, травы, вытащил куски изрубленного пергамента и долго смотрел на них. Начал складывать, примерять один кусок к другому — иногда выходило как целое. Спросил мать: — Ты христианка? А письмена эти знаешь? Откуда ж ей знать те письмена мудрецов? Она только слушала молитвы священника и сама творила свои молитвы. — Не знаю, Степко. — Если бы жив был священник, я бы у него научился читать. Когда же на гостином дворе появилась ватага купца Синька, Степко аж затанцевал. — Они идут в Болгарию, мама! — Ну и что? — Там есть схолы — изучают письмена! — Пусть себе. Много чего есть в чужих краях. — Но ведь... как бы обрадовался наш священник... Она поняла: сына уже не удержит. — И я... попросился в ватагу — буду поваром! Ни словечка не сказала: её сына уже звала его судьба... Безгласно летели годы её одиночества. Лишь во сне приходил к ней её сын и всё о себе рассказывал. А тут заболел кожемяка Белокоз. Стала вспоминать, какими травами мать исцеляла людей, какими словами и молитвами приговаривала. Поставила Белокоза на ноги, а к ней стали приходить другие немощные за помощью. Между собой прозвали чародейкой — умела недуги изгонять и силу человеку возвращать. Да новый забот свалился на её голову: Белокоз попросил войти в его одинокий дом хозяйкой. Она этого не хотела, но боялась отказать доброму человеку. Его сын — Ловель — где-то пропадал по свету, и старый человек доживал свои годы безнадёжно. Как и она. Но что сказать? Хватит ей и своего бремени жизни... бремени своих добродетелей и ума... Нет-нет, она должна дождаться сына. А может, и своего счастья! Где-то же оно ходит по этой земле! * * * Тяжёлые белые снега завалили улицы киевского Подола. Морозные ветры носились на бешеных конях-буранов; своими длиннющими хвостами и гривами поднимали вихри метелей, пурги и вьюг, что змеями-горынычами пролетали над землёй, свистели под навесами, за стогами, выли в дымоходах, словно голодные волчьи стаи. Те пурги гнули вниз деревья и лозы и трясли их ветви, будто конопли на тернице. Дом оболонского бондаря Гордослава скрипел и порой вздрагивал от лютых вихрей. Стены уже погрузли в сугробы по окна, соломенную крышу рвало и трепало, аж трещали стропила и качался дымоход. Редко выходили из избы. Над дверью повесили старое рядно — берегли в хатке тепло. Днём и ночью не гасло огнище в печи, оно и дышало теплом, и освещало сумеречные уголки, и умиротворяло взволнованный, испуганный дух человека, который невольно вслушивался в зимнюю бурю и мыслями уносился вслед за ней в жуткие бездны небес. Порой бешеный ветер, врывавшийся в дымоход, забивал трубу дымом — тогда изба наполнялась дымом, летучей сажей и искрами. Дети на печи забивались, словно мышата, в уголок, накрывались ряднами, пока мгла и чад не оседали. А в углу возле припека урчит прялка их старшей сестры — Веселины. Младшие дети Гордослава знали, что Веселина была на выданье и теперь готовила себе приданое. Мать говорила, что весной или летом нужно бы и свадьбу сыграть, если добрый парень найдётся. Дети нетерпеливо допытывались у Крушки, кто же засватаeт их Веселинку, какой из парней посадит их на коня и подарит младшим сестричкам яркие ленты. Мать шикала на них, как на цыплят, сердито отгоняла, чтобы не цеплялись репейниками, кого-то да найдут Веселине, если она сама и дальше будет такой стеснительной. Трудные времена ныне пришли для всех, а для девушек это всегда было нелегко. Женихов постоянно не хватало, а теперь и подавно. Забирают тех парней то на хазар, то против Степи, то против ромеев. А теперь вот полно варяжинов в Киеве, подняли в городе свою трёхглавую змеиную пасть. Князь Олег и бояре потому и набирают себе большую дружину. Кто знает, сколько голов ещё ляжет на будущих побоищах. Невест некому брать... Крушка сама себе бурчит под нос да сердито тычет ухватами в печи. Аж искры оттуда взлетают огненным столбом. Оттого её лицо и глаза краснеют, будто злеют. Гордослав молча тоже прислушивается к тем ворчаниям жены. Тяжко качает головой своим невесёлым думам. Сказано — мачеха не родная мать! И пальцы его быстрее начинают крутить бесконечные толстые нити — он плетёт рыболовные сети. Настанет весна, закинет невод в волны днепровские — глядишь, Водяной и подкинет что-то для его мышат. Вон сколько их — шестеро у него! Их оставила ему первая жена да и закрыла глаза навеки. Вот тогда он и взял на них эту Крушку — с двумя её детьми. Нелегко и ей день за днём таскать горшки на такое семейство. Пасынки не мирятся, один перед другим вырывают кусок хлеба или вареника. Веселинка их присматривала и утешение им лучше всего могла дать. А теперь за прялкой да за рушниками сидит. Заботится о девичьих одеждах. Потому что за теми малышами ничего себе не успела в сундук положить — упустила время! Где уж было ей и женихов тех искать. Вот и торопится дочь. Крушка ворчит, что помощи ей нет ни от кого, а у неё две лишь руки, но не отрывает девушку от её работы. Знает, что на голую кость и сорока не сядет! И Крушке-мачехе неслава будет среди людей. Скажут, не дала падчерице приданого заработать. Кабы не эта лютая и тоскливая зима, может, и обручили бы Веселинку. Злые морозы не дают спуска, скот мёрзнет в загонах, визжат голодные свиньи в хлевах. Куры совсем перемёрзли, аж гребни почернели. На вечерницы девушки и не ходят. А до весны, ох, сколько ещё! Хоть бы хлеба хватило... Извечные невесёлые думы хлеборобские. Вьются они в голове Гордослава, как бесконечные нити для его рыбацких сетей. Вытирая потрескавшиеся красноватые ладони о фартук и покачивая тяжёлой пазухой, к нему подступает Крушка. Молодка собой недурна, и смышлёная, и работящая. Заменила покойницу, мать его детей. Но не заняла места жены возле него. Не тянется его душа к этой Крушке — и всё! Она знает об этом и ещё больше напрягается и настораживается возле него. Становится какой-то раздражительной, колкой на язык, а иногда насильно так, лисой, заискивает. Вот и сейчас. Чего ей надо от него? Не поднимает головы на неё, делает вид, что не видит её тихого присутствия рядом. — Слышишь, может, переговоришь с соседом, с тем Златоруким. Сын у него младший на выданье. Может бы, сватами стали. Авось, наша девка вон какая! — горячо зашептала ему в щёку и поспешно затянула концы платка под подбородком. — Ат... — отмахнулся Гордослав от её шёпота. Мачеха хочет быстрее выпихнуть из избы хоть один рот. Знает он того младшего Щербила, а старшего где-то ветром занесло из дома — волхв проклял, какой-то проклятый род. — Да не найти такой девки на всём Подоле! — снова подступает к нему Крушка. — А тот парень, Щербило, га-арный! Говорю тебе... Гордослав хмурит брови, недовольно шевелит усами. Непевного рода парень! Ещё с отроческих лет, молвят, старший киевский волхв проклял их род за что-то. Вот и сошёл из дому старший сын. А этот тоже, пожалуй, непутёвый, Щербило этот. И имя такое дали: Щербило! Будто пощербили кто-то его жизнь... И за что? Никто не знает. А какое имя, такая и жизнь. Всегда это так. — И работящая же какая, смотри! — не унималась Крушка, осмеливаясь, что её хоть и не слушают, да и не гонят. — А тот Щербило пасёт нашу девку глазами, сама видела. Значит, по душе ему! — сказала и покраснела, даже отвернулась. Чтобы Гордослав не посмеялся с её внезапной откровенности. Догадывается, что ему нелегко её терпеть, ибо, чувствует, не пришлась ему по душе. Терпит ради детей и хозяйства. — Ему, может, и по душе. А ей? — впервые поднял глаза к жене. Она даже вспыхнула от неожиданности. Ведут разговор про детей, а им обоим кажется, будто и про своё сокровенное. — Почему бы ей не по душе? И собой недурён — статный, чернобровый. А голубые глаза такие, что сразу околдуют девку! — Почти, жизнь промаяла напрасно, коли не знаешь, что настоящее очарование не в красивых глазах! — почему-то рассердился Гордослав на неё. Переполошилась, затрепетала душой Крушка и отступила от него. Ненавистный какой! Хотела же дать добрый совет для счастья его дочери. Всё вышло худо. Не знать, как и говорить с ним, чем и угодить ему... Зачем ей эта кара — необъяснимая, вездесущая ненависть его!.. Скулило сердце в ней. Почему так бывает — свою печаль хочет на ней сорвать. Молча тыкала ухватами в печи, без надобности переставляла горшки с места на место, глотала непролитые слёзы. Гордослав и сам упрямился, рвал пальцами сырые нити, будто своё сердце рвал.



