— Это я, Степко. Не узнал? У порога стояла женская фигура. Но это была не женщина, а какая-то чарівная сущность, что спустилась в его хатинку с небес или пришла из иных миров. Какая-то святая истота... Такая знакомая ему — и такая недосягаемая. Здесь, на Горе, все называли её княгиней. А он знал её как добрую и такую соблазнительную девушку, которая когда-то бегала с ним в схолу. Ничего княжеского не было в ней — Оленка, и всё!.. — Не знаю... Может, и узнал... — Словно и не рад? А я так обрадовалась, что ты вернулся! Будто вернулся ко мне кусок прожитой жизни. Той ещё... — она неторопливо, почти величаво подняла руку, сняла с головы белый шёлковый платок. Степко поднялся из-за стола, прикрыл книгу. Не знал, куда деть руки, и начал одёргивать на себе чёрную рясу, подтянул пояс. Ольга улыбнулась: ряса — и подпоясанная! Но пояс — со серебряной застёжкой! Она тотчас приклеилась взглядом к ней — конечно же, это оттуда, из Преславы. Это только преславские вотры-мастера могут из серебра делать такие дивные узоры! — Там купил? — засмеялась искренне, так, будто встретилась с дорогим человеком. — Там, — Степко наконец поднял на неё глаза. И тут же тревога кольнула болью его душу: ведь Оленка ещё не знает о матери. О её смерти... Сейчас она спросит о Томиславе. — Кого видел? Как матушка моя? Как Сурсубул? Ты кого-нибудь видел? — Никого не видел...— быстро проговорил он и отвернулся. Потому что согрешил языком своим! Так вышло, само собой. Прости ему, Боже! — Тебя Олег, вижу, жалеет. Есть у тебя хата. Назад не хочешь? — Ольга сверкнула в улыбке красивыми влажными зубами и не ждала ответа. — Да ты ж дома. А я вот поехала бы... Хоть на день... — Чего же, попроси Олега... — Не до того... Хорошо, что ты вернулся. Видишь, здесь нет книжных людей, а надо. Ой, как надо... — это уже говорила с ним не Оленка, а киевская княгиня Ольга. Она без приглашений села на лавицу у стола, положила руки на колени. И уже в её глазах был не смех, а напряжение, резкое, холодное, что бороздило морщинами молодое чело... — Ты садись, не стой. Хочу с тобой посоветоваться. Говорят, ты переписывал харатью Оскольда. Это так? — Так. Переписывал. — Я знаю, Олег тогда не внял твоим словам. Но будет иначе. В Царьград хочешь пойти? — Не знаю. Зачем? — С сольбой от киевского князя. От всей Руси. И запишешь новую харатью с Царьградом. Русичи должны иметь все вольности в торговле. Всё то нужно вписать в новую харатью. Удивлялся Степко-книжник. Молодая княгиня говорит о том, о чём он давно говорил. Но его не послушали. А ведь он знает, какие великие богатства от торговли текут из ромейской земли в лодьях, в купеческих обозах и в болгарскую землю, и в немецкую, и в сербскую... — Это Олег так сказал? — Может, Олег, а может, и нет. Но русских купчин нужно оберегать от грабежей ромейских мытарей. Когда согласен идти — скажу Олегу. — Согласен, — кто же откажется взглянуть хоть краем глаза на тот вселенский Царский град?! — Но... княгиня... позволь привести сюда книжных мужей и отроков. У меня есть в болгарской земле содруги... — Болгары? — Один из болгар, двое моравов... — Зови их моим именем! Что хочешь тут делать? — Книги переписывать. Схолу завести. — Добро надумал. И девочек берите к науке. У меня же две дочки! — на миг княгиня забыла, что она княгиня киевская, а он простолюдин. Искренность вырвалась неожиданно, так будто они оба снова были унотами-учениками... И в этом равны, как равны между собой все на свете, кто стремится к знанию... — Поведёшь сольбу в Царьград, уговорю Олега. А встретишь матушку мою — скажи про меня, — княгиня скользнула в сумрак сеней, оставив Степка взволнованным. И удивлённым. Неужели государственные дела, власть вытравили из её памяти любовь к несчастной матери — она вспомнила о ней как-то мимоходом... И ещё одна загадка Княжьей Горы предстала перед книжником Степком: кто же ныне по-настоящему властвует здесь? Олег?.. Вон он там, в своей гриднице, тяжело ступает по скрипучим половицам, разгоняя по углам бесстрашных мышей и мышат. Куйовдит свою седую голову, о чём-то вздыхает. Может, беседует с душой Оскольдовой, что спускается к нему из ночной тиши небесной. Может, раскаяние точит его совесть. Чует ведь, что скоро держать ответ за деяния свои на земле и за грехи, что сотворил. Боится, верно, что не простятся они ему. Но может ли коснуться его совести раскаяние? Есть ли у него та совесть, сознание честной души? Олег озабочен собой. Нет, не он уже властвует на Горе. Как был чужаком, пришельцем, таким и уходит. Сколько ни задабривал приближённых своих лакеев, всё равно они презирают его ныне. Раньше презирали, боясь, теперь презирают уже не боясь. Чужой и простолюду. Что дал ему этот добытчик? Пришёл на всё готовое — питался ихними набытками и силой, задабривал дешёвым блеском чужого золота, что быстро и протекло сквозь пальцы. Отнятое чужое добро не задерживается в руках добытчиков — словно песок просачивается из ладоней. Что же остаётся в этой жизни вечного? Правда, которую он не умел сеять. Ведь умел только брать и разрушать чужое. Вот и чужое государство, и чужая власть уже выскользнули из его рук... Тяжело, когда владыка переживает свою славу. Преемник же его Игорь также ещё не правит. У него больше силы в плечах, чем мудрости в голове. Вот и выходит, что Ольга должна додумывать за Игоря о государственных делах. Что ей ещё остаётся? Ищи сама радости и уверенности в жизни, мудрая жена. Пой, пташка, в клетке птицелова, если хочешь иметь зерно для жизни. Нелёгкая доля выпала хрупкой княгине. Степко должен подпереть её своим трудом: и схолу открыть, и церковь христианскую воздвигнуть, и летописание обновить. Всем сердцем рвётся он к Ольге — ещё больше, чем в прежние годы. И как хорошо, что теперь может стать её доверенным. Поддержать в её нелёгкой борьбе за себя и за всю страну. И как хорошо, что он теперь может быть перед ней чистым, словно ангел... Будет он сеять в своей земле зёрна света и мудрости. Тогда, в той небесной жизни, ему будет легко смотреть, как умножается тот урожай. Сказано же ведь: "Жаждущие, идите все к воде!.. Сейте справедливо — и пожнёте милость". * * * Душа воеводы Щербилы почему-то стала неспокойна, взволнована. Он ушёл от вышгородской владычицы, хоть сердцем ещё оставался там. Думал, перейдёт снова к Олегу и тем отомстит боярыне за её властолюбие. Хотела власти только для себя — его мечом жаждала возвыситься, подмять его честь под свои подошвы. О, он вовремя одумался... Но получилось так, что хотел мести ей, а отомстил себе. Словно кто-то душу из него вытянул — не радовало, что Олег снова дал ему дружину, не радовал и его новый теремный дом — было ему там пусто и одиноко. До жжения в груди. Мутные думы вцепились в него — дивом дивился, что всю жизнь лез на эту Гору, а, добравшись, стал словно опустошённый душой. В той его перепалённой душе порой вспыхивала искрой улыбка боярыни Гордины. Всё в нём на миг будто замирало. Но уже в другой миг к нему светились чьи-то тихие и грустные глаза. Они были похожи на те глаза из его давних рассветных весен. От них становилось ему спокойнее и увереннее. Какой-то лёгкий серебристый смуток словно окутывал его. Почему-то становилось жаль... Чего же добился своими предательствами? Промотал в плену тщеславия много лет. Потерял свою верную ладью и, может, своего сына... Ничего не нажил, кроме чужого меча, который пожаловал ему милостивый киевский владыка-чужак, чтобы он защищал его. От того осознания потраченного впустую времени жизнь его превратилась в ад. Чувствовал себя на земле каким-то лишним среди людей, что окружали его, под тем небом, что колыхало его в молодые годы и звало в неведомую высь. Неприкаянным стал и среди бояр Княжьей Горы, ибо смотрели на него свысока, были родов знатных, старых, боярских вельмож, а он — простая кость чернолюдья киевского ремесленного Подола. И от своих отстал и к чужому стану не пристал. Искал себе утешения в хозяйствовании. Отстраивал своё подворье над Подолом, покупал у купцов арамейских и хазарских высоконогих коней, отправлял свой товар на торги в Болгарию и в ромейские города. Но и здесь скоро иссяк. Всё вдруг отошло, когда однажды пришла мысль: для кого всё то нажитое? Весенним вечером, когда отцветали вишнёвые сады и лёгкий ветерок сыпал на землю лепестковую метель, Щербило вышел из терема и направился к Лыбеди через Копырев конец. Знал, что на том берегу Лыбидской пущи живёт старый вещун — сопельщик Сивуля. Хотел у него совета спросить, какая жизненная стезя ему уготована, какую найти зелень-траву, чтобы сняла с него сомнения и печали, что рвали душу и жизнь его. Шёл пешком, обходил путями большие боярские дворы, чтобы никого не встретить, чтобы не расспрашивали, куда идёт и зачем... Не хочет ни перед кем исповедоваться или оправдываться, прикрываясь ложью. Добрался до берега Лыбеди — и никто его не остановил. Стал осматриваться, где бы лодку оттолкнуть, чтобы на тот берег Лыбеди перебраться. Будто в ответ на его желание из-под густых кустов лозняка, что обступал берег, выплыла утлая лодчонка или обычная долблёнка. Какая-то женщина гребла ею тихо, словно играя. Лодочка шуршала сквозь заросли ряски и осоки и будто скользила по глади тихого плёса. Щербило махнул рукой к гребчихе, мол, поверни сюда. Женщина долго всматривалась в него, будто взвешивала, стоит ли помочь этому мужу. Всё же повернула к нему. Щербило обрадовался — может, впервые в жизни ему вот так повезло: только пожелал — и уже твоё желание сбылось. Как в сказке. Когда лодка ткнулась носом в берег, он ловко прыгнул в неё, аж судёнышко отчаянно закачалось. Женщина упёрлась веслом в берег, оттолкнулась и вскоре уже выплыла на середину реки. А вот и берег. Наверное, всё же в добрый час отправился к вещуну — усмехнулся про себя. Стало ему легко, словно он сидел не в утлой лодчонке, а плыл в воздухе, не чувствуя ни веса своего тела, ни тягот своих терзаний. Неизвестная женщина ничегошеньки не спрашивала, гребла к другому берегу. Он вглядывался в глинистую землю, хватался за ветви лозняков, помогал лодке быстрее пристать. И тогда впервые услышал. — Зачем так спешишь? Голос! Это был родной голос... Щербило резко обернулся к гребчихе и в тот миг понял — он не ошибся. Это была Веселина. Низко, по самые брови, завязан белый платок, только глаза и нос выглядывали из-под него да крепко сжатые уста.



