Одна непостоянная, тоскливая, пустая, пылкая, другая чувствительная, гордая и удачливая. К доброму тянет Грица, к прекрасному, к любви... а прежде всего к свободе, широкой, безграничной, как крылатые леса на вершинах, как быстрые реки там, в долинах. Как та просторная равнина, что ему, по рассказам старого Андронати (так называл себя седовласый цыган), иной раз даже во сне чудится. "Хищником" родился, баламутом, говорит Настка, которая любит его как родного брата, а может, и больше, именно таким, какой он есть. С ней он и дружит лучше всего — и в тоске, и в весёлых настроениях. Она его словно приводит в равновесие.
— Почему ты такой грустный, Грицю? — спрашивает она порой, увидев его серьёзного, недовольного видом.
— Тяжело на душе, — отвечает он.
— Так сыграй на сопилке или трембите. Себе и мне сыграй, Грицюню! — искренне просит она... и прижимается к нему белолицая Настка. — Никто в селе не играет так, как ты, сладко и прямо к сердцу. — И этими словами словно вводит его в иной мир. И чтобы уже угодить ей и хоть немного себе, он начинает играть.
Только счастье его, — говорит он, — что сопилка, трембита и Настка.
И правда. Никто на все окрестные горы так душевно не играет, как он. Особенно на трембите — будто святой молитвой по вершинам... гремит.
А летними вечерами и голосом никто так не выводит, как Дончуков Грицко, бродя возле хаты и скота, напевая одну простую песню за другой. А все они или очень печальные, или очень весёлые — других он не любит.
В селе все девушки липнут к нему, хотя он ни к одной. Разве что к синеглазой Настке, да и то, как он говорит товарищам, "не всегда", только тогда, когда она его назад к "разу" приводит, к работе подталкивает, не даёт "слоняться" — тогда он её ласкает, уверяя, что когда-нибудь её посвата́ет. А со всеми другими девушками — хоть и разговаривает, — всё шутит да насмехается.
— Вы, девки, — говорит Насте, — все дурные.
— До времени, Грицюню... до времени... — спокойно отвечает Настка. — До времени, может, и дурные мы, но как наткнёшься на такую, что голову тебе закружит или, может, любисток подарит, — так смотри, чтоб не потерял ты весь свой великий разум!
— А вон я уже тебя люблю, Настунька, — оправдывается Гриц и смеётся весёлыми глазами, — а разума ещё не потерял.
— Кто знает, может, уже и потерял... — отвечает она и смотрит так же, как он, прямо и искренне в глаза. — А вон, — говорит, — любишь ты меня и приходишь, а иной раз как покинешь, то и неделю проведёшь больше с конём, чем со мной: указывает ли это на разум?
— Так я разве не всегда такой был? — оправдывается Гриц.
— А может, ты и к другим девушкам ходишь, откуда мне знать, Грицюню? — спрашивает она. — Я не знаю. — И говорит это без упрёка, без злобы, просто так, спокойно, словно ребёнок.
— А почему бы мне не быть с конями, не сходиться с другими девушками? — спрашивает он, но больше, чтоб подразнить её. — Садись и ты, — говорит, — на какого-нибудь коня твоего отца и поезжай со мной, и довольно будешь смотреть, как Гриц с конями разговаривает, а с другими девушками гуляет. Увидишь.
— Я не любопытна, — отвечает она гордо, но всё же в глубине души задетая его равнодушием, хоть и не показывает этого. А потом, взглянув в его искренние глаза, которые какое-то время с тайной улыбкой смотрели на неё, сама улыбается и говорит:
— С девушками не шути, не насмехайся, Грицюню, потому что в некоторых и нечистый сидит. А смотри, — добавляет серьёзно, — в молодости некоторые красивые к себе манят... особенно те, что чернобровые, а в старости, говорила покойная бабушка, молоко у коров отбирают да ополночью на метле через трубу вылетают.
— А мне что до того? — отвечает он. — Я ни корова, ни их не боюсь. А вас всех, белых и чёрных, вообще я люблю, хоть вы все на одно лицо и добрые, и красивые, и дурные — а Настуню Кривинюковну больше всех люблю. А если я иногда, Настуне, тебя призабуду, ты ни на меня, ни на кого не сердись.
— А разве я когда враговала, Грицюню? — спрашивает она и снова смотрит искренне, с неизъяснимым терпением в его глаза. — Я ведь сама сказала, что ты хищником, баламутом родился... и ни при чём... долго не усидишь. Я не сержусь.
— Я этого не говорю, сердце. Ты одна для меня в мире добрая и искренняя, одна приводишь меня в равновесие. К дому, к работе понукаешь, к родичам возвращаешь — а то без тебя я бы уже давно... — и, махнув изогнуто рукой и указав в даль, свистнул и улыбнулся.
Белолицая Настка чисто упивается словами красивого парня. И для неё значат они и любовь, и счастье, значат целый мир, а вместе с тем она чувствует, что удерживает его при себе чем-то особым, властвует над ним. Чем именно? Не знает.
Не отдаёт себе в том отчёта. Она знает лишь одно — что должна и дальше держать его, что любит его всей душой и не способна сердиться, враждовать на него. Разозлится, поворчится, — думала она иногда, — он разъярится и, как тот птиц, улетит, присядет на другом дереве — и пропал для неё...
И потому Настка никогда не сердится на Грица... Она его любит и своей любовью привяжет к себе навсегда. Они ведь когда-нибудь поженятся. Где есть в мире сила, — спрашивает она сама себя искренне, — которой мог бы Гриц больше поддаться, чем ей одной? Из девушек он её любит больше всего, сам признаёт, что она приводит его к разуму, побуждает к труду, возвращает к родителям. А дальше?.. То, что он... иногда на неделю... две... уезжает с конём за село... Это ей не страшно. Мать говорит, что это ему, может, и предназначено... Со временем пройдёт само, и чтобы тем его не упрекать. Потому она спокойна и любит его спокойно. Другого она не знает. Знает своё искреннее, простое сердце и красивого Грица, что две души имеет. И в том вся её правда. Великая, глубокая, серьёзная правда, которой ей хватает, с которой ей хорошо...
* * *
Глубокая зима.
Лесом неспокойно. Зелёные ветви, отягчённые снегом, склонялись ниже к земле, как и в другую пору, и ветер, что над ними бушует и с трудом меж них пробивается, приводит их в движение. Они сопротивляются ему, но не в силах устоять совсем. Он налетает среди них с всё большей силой, и вскоре поднимается лесом нечто вроде шума-стояна. Разыгралась вьюга.
Ветер усиливается всё больше, сбивает снежинки с деревьев, раскачивает даже самые высокие вершины до размаха, гудит зловеще, а в воздухе разносится широкий крылатый шум всего соснового леса...
Страшно теперь в лесу и глухо. И хоть это не полночь, но с волком всё же можно в такие ночи столкнуться.
Над хаткой Мавры, обложенной со всех сторон еловыми ветками, сосны склонили, словно сжалившись над ней, свои отягощённые снегом ветви, будто охраняя её от ветра, что врывался полными грудями меж них, нарушая их обычное величавое спокойствие.
В той же хатке Мавры тихо. Лишь в печи горит, трещит весёлый огонь и освещает нутро хижины, а больше всего то, что ближе самой печи, а именно: саму Мавру. Она придвинула широкую лавку из почерневшего дерева к печи и, устроившись там, раскладывает свои карты. Чёрный кот на самом краю печи растянулся и дремлет, словно стерегёт огонь в печи и движения своей чёрной хозяйки. А на самом верху над печью, нахохлившись и спрятав головку под крыло, спит приручённый чёрный ворон Мавры. Все остальные предметы в той закопчённой хижине тонут в темноте, что кажется то ослабляется, то усиливается в зависимости от того, как пламя играет или опадает.
Мавра нынче кидает себе карты.
Худая, измождённая, с растрёпанными седыми волосами, выглядит словно видение.
Время от времени протягивает свои худые руки, греет их возле пламени, что весело пляшет в закопчённой, чёрной печи, и перешёптывается сама с собой. Её большие чёрные глаза, в которых, казалось, навсегда задержалась печаль, теперь, словно прислушиваясь, ищут время от времени крохотного, перекошенного единственного в хижине оконца и ждут.
Снаружи всё гудит ветер. Сегодняшняя ночь предвещает что-то недоброе, хотя ей одинокой это уже не впервые такие ночи переживать, но нынче почему-то жутко. Ветер гудит лесом, завывает, аж пламя колышется в печи. А лес шумит, стонет, будто смерть с войском своим меж деревьев пробирается. Что-то ломается в лесу, трещит, что-то стонет, что-то рушится. И вдруг... господи боже... что это такое? Стучит в эту минуту кто-то в окошко, или это ветер швырнул в него горстью снега, чтобы её одинокую... одну на весь лес, испугать? Ветер — злейший враг цыган, он так любит. Он живой. Порой он хуже, чем сила божья... Она это ещё с детства знает. Пламя играет, веселится, освещает её всю и лавку, вызывает на противоположной стене тени-страшилища, освещает лавку с разложенными старыми, затёртыми, почти закруглёнными картами, и Мавра вот что из них вычитывает:
Нищета, печаль, одиночество, как обычно, но тут же и какие-то люди. Что-то великое, неожиданное ждёт её, что-то неразгаданное, чему ещё нужно время. Оно ещё далеко, но придёт.
Во всём этом и её дорога́я девочка, её Татьяна замешана. Она, что ещё одна держит её на свете при жизни. Та самая её "турчанка", как она сама и люди прозвали Татьяну за золотые серёжки-полумесяцы в ушах. А дальше сама не знает, как объяснить себе карты. Всё ли это касается её, или девушки? Не знает. Вот нынче она совсем не знает. Другому, может, и разъяснила бы судьбу, или дни... в этом её никто не превзойдёт. Но себе сегодня не знает. Значат ли всё, что она видит, печаль или радость? Ведь печаль и радость идут рука об руку. Здесь стоят кровавые слёзы, смешанные со слезой радости. Что это?
Без охоты собирает карты, откладывает их подальше, закуривает свою трубку... и ждёт.
Ей будто тяжело от сегодняшней ночи, тяжко на душе, словно предательнице. Ведь она сегодня и не видела даже человеческой души, не то чтобы обманула кого. Кто бы и шёл такой дорогой лесом... в такую пору? Разве кто смерти ищет. А даже и она ещё её не ищет. Она... сама не знает... зачем по этому свету бродит. Для чего же ей жить? Кому она нужна? Для чего должна она ещё дожить? Идёт она самой тенью по жизни, идёт, пока с самой ночью не встретится, не соединится с нею навеки...
Думала, размышляла вот так печально, когда вдруг что-то в её маленькое окошко ударило, аж звякнуло, и она почти от страха вскрикнула.
И снова тихо.
Снова ничего. Снова лишь крылатый широкий шум да стон в лесу. Это смерть шла. Мавра наедине будто чувствует, что это смерть лесами пробивалась, касалась её хижины, косой задела, чтобы напомнить о себе. Смерть.
Наверное, этой ночью не одно дерево-великан падёт, не одна вершина переломится, не один зверь погибнет. Страшная ночь.
Мавра оглядывается. Чего-то ей будто не хватает.



