Она и для скота, и для свиней, и для птицы! Она и на зеленые корма, и на силос, и на зерно! Она и до молочно-восковой спелости, и в молочно-восковой спелости, и после молочно-восковой спелости… А если ее сеять квадратно-гнездовым способом, да к тому же еще и гибридными семенами, да к тому еще искусственное опыление, — так и господи ты боже наш! Молока-то, молока! А сала-то, сала! А птицы! А в Америке! А в штате Айова! А в Небраске! А в Миннесоте! А в Техасе!
Председатель глаза закроет и слушает, слушает, слушает… Слушает и в голове прикидывает: на гектаре пятьдесят центнеров в зерне, шестьсот центнеров в зеленой массе! Это вам:
Молока на фуражную корову — по три тысячи литров! Минимум!
Мяса и сала в живом весе на сто гектаров с.-х. угодий — сорок центнеров! Минимум!
Свинины в живом весе на сто гектаров пашни — двадцать пять центнеров! Минимум!
Яиц на курицу-несушку — триста шестьдесят пять штук! Как жаль, что год имеет всего только триста шестьдесят пять дней, а не четыреста! Было бы по четыреста яиц на курицу-несушку.
Агроном поет, а председатель слушает и мечтает, пока звеньевая Ганна Пшеничная не придет и не скажет:
— А не пора ли, товарищи, уже щиты на поле ставить да навоз вывозить? А то будет нам, как и в прошлом году, что стыдно было людям в глаза смотреть! Опять же кукурузу по озимине будем сеять!
— Успеем! Сами знаем, что к чему!
* * *
Сидел вот писал, писал, да и задумался. И тут сорока в открытую форточку.
— Чего тебе, стрекотуха? — спрашиваю.
А она мне и настрекотала, как в прошлом году уродила кукуруза в двух соседних колхозах Гребенковского района на Киевщине.
"В колхозе с. Лосятин урожай был в зерне 38,8 центнера с гектара, а в початках 51,9 центнера.
В колхозе с. Винницкие Ставы собрали кукурузы в зерне 11,2 центнера, а в початках 16,6 центнера с гектара.
Почему?
Лосятинцы сеяли по свекловищу, землю как следует унавозили и удобрили, в изреженных местах кукурузу подсевали, как следует обработали.
Винницкоставищане говорили, мечтали и всё друг друга спрашивали:
— А не время ли?
— А не пора ли?
— А не…
"ОТ БУЗИНЫ ДО КОЛОДЦА"
1
— На границе широко-кудрявой Полтавщины с задумчивой Слобожанщиной, над старинным шляхом, в неглубокой ложбине между двумя холмиками притулился небольшой хуторок. Хаток так на тридцать. Хатки там были убогие, обшарпанные, с небольшими двориками, а за хатками ни тебе огорода, ни тебе сада-винограда. Так вот, как летом, то торчат возле хатки с полдесятка подсолнухов, да еще под окнами — один-два розовых куста, а там, где должен был быть садочек, — там маячила или вишня, или дикая грушка, или кислица…
Не очень ревели на том хуторе коровы, не ржали кони, да и свиней немного грязнилось по лужам на неширокой хуторской улочке, не пылила там вечерами, идя с паши, овечья отара, — а так мекнет где-нибудь под навесом одна-единственная овечка, да и всё.
Не густо было там и кур…
Убогонькие хозяева жили на том хуторе, и как он, тот хутор, назывался в волостных реестрах, неизвестно, а так среди прежнего люда имел он не очень, сказать, пышное название: Злыдни.
"Где живете?" — "На Злыднях!" "Куда идете?" — "На Злыдни".
Над самым шляхом возле того хутора росла верба, старая-старая верба, раскидистая и кудрявая, к стволу той вербы, под небольшим железным козырьком, была прибита икона Ахтырской божьей матери, возле вербы была вкопана в землю небольшая лавка. И всегда летом на той лавке под вербой сидел толстый патлатый монах в рясе, подпоясанный черным лакированным чересом. На голове у монаха торчала островерхая скуфейка, а в руке он держал какое-то такое святое приспособление: палочка, на палочке из засаленной парчи калитка, а возле калитки небольшой колокольчик.
И идет ли, едет ли кто тем шляхом мимо вербы, монах поднимался с лавки и протягивал руку с тем приспособлением:
— Дзелень-дзелень-дзелень! Пожертвуйте, православные, на лепоту храма божьего монастырского!
И православные иногда жертвовали. Бросали в засаленную парчовую калитку гореванные шаги, копейки и семаки, осеняя себя широким крестом с низким поклоном Ахтырской божьей матери.
Толстый патлатый монах кивал головой и гнусавым тенорком произносил:
— Да спасет вас пресвятая богородица!
А потом припевал:
— Тееебе, гооспоооди!
Недалеко, верстах в десяти от того хуторка, на живописной горе, над чудесной речкой был мужской монастырь. Вот от того монастыря под вербой возле хутора и сидел монах.
2
Удивительным было то, что в небольшом том хуторе было очень много детей.
Если ехал кто-то через хутор, чтобы напрямик быстрее выскочить на шлях, — удивлялся, что на улице против каждого двора в пыли играли целые кучи детей, или голых, или в длинных, аж до пят рубашечках. Играли они в бакшу, из глины лепили церковь, пасочки — это меньшие, а старшие играли в цурки, в покотёла, в жмурки, наперегонки…
И откуда те дети брались?
Мужчин ни на улице, ни во дворах видно не было, одни женщины да еще, может, иногда желто-седой дед, глядишь, на завалинке против солнца лысину грел, — а детей тех, детей, как макового цвету.
Мужчины на заработках где-то, потому что земли той у каждого аж по куриному упругу. Ну, а оно же недалеко монастырь, да и монахи в самом хуторе гнездышко свили, — было кому господу милосердному молиться, — господь и посылал детей.
И каких только их летом на улице не копошилось: и беленьких, и чернявых, и русых, и в веснушках, и с "огоньком" на подбородке, и с заедами, и чубатых, и щербатых…
А как бузина, бывало, поспеет — тогда все черно-синие! От волос до пят, — и спереди, и сзади! — черно-синие. Особенно возле пупа и на мордашках!
Да быстрые какие!
Как едет кто-нибудь через хутор, — все скопом за возом бегут. Старшие, те, обгоняя коней, в крик:
— Дядька! Дайте закурить!
А меньшие:
— Киньте, дядька, копейку!
От сердитых путников старшим за "покурить" батога перепадало, а меньшим, если кто едет из города, глядишь, бублик и кинет… Тогда — бой! От того бублика только крошки летят!
А если пан, бывало, проскакивает фаэтоном через хутор, тогда обязательно все хором:
— Паны заспаные! Паны заспаные!
Только все они, хуторские дети, никак не могли выговорить "пи" в слове "заспані", а всегда, да еще и с нажимом, выговаривали — "ри".
Не любили панов на том хуторе. Да где, положим, их любили? Но в Злыднях та нелюбовь лилась через край.
3
В одной хатенке на том хуторе как раз в тот год, когда грянула Октябрьская революция, родилась девочка Мотря, а через год нашелся у Мотриной мамы ее братик Кузьма.
Сестричка с братиком росли на хуторе так, как и все дети там вырастали, да только теперь уже, когда грянула Октябрьская революция, было им легче: уже они и в школу пошли, грамотными сделались, и в комсомол записались, да только Мотря, еще ей и семнадцатая весна не минула, замуж вышла за соседнего парня и осталась на хуторе, — хорошими они с мужем колхозниками сделались, — а Кузьму комсомол послал учиться, он окончил рабфак, потом институт и вырос научным работником, доктором наук и профессором…
Родители их умерли, а брат с сестрой жили дружно, и Кузьма, хоть был и профессором, и доктором, но сестры своей не чуждался, летом к ней приезжал, жил целое лето с женой, хоть это и не очень нравилось его жене, которая выросла в городе, села не знала и недолюбливала, потому что сильно ей досаждал тот санузел, что за погребником.
Но Кузьма на это не обращал внимания и всегда, как муж ученый, обосновывал свое несогласие с женой репликой покойной бабушки:
— Ничего. Всё в море будет!
У Мотри был сын-одинак Андрей, который родился перед Великой Отечественной войной.
Андреев отец, а Мотрин муж, в Великую Отечественную войну пал смертью храбрых на поле боя где-то за Харьковом.
Осталась Мотря с Андреем.
И хоть панов теперь уже не было, хоть уже Злыдни назывались не Злыднями, а хутором Вольным, и школа уже на хуторе есть, и детские ясли, и детский сад, — а однако и теперь летом немало детей копалось в песке на улице: меньшие играли в бакшу и лепили уже не пасочки и церковь, а вылепливали из глины клуб или театр, а старшие гоняли футбольный из тряпок мяч, брали друг друга на бокс, ставили рекорды, кто быстрее пробежит "от почтового ящика до дедова Маркова свинарника", или играли в войну.
А если бежать дальше, так это уже будет: "от Омельковой бузины до бригадирского колодца".
А бузина и после революции, демонская, не покраснела, а такая же в ягодах темно-синяя, как и при помещиках была, и такие же черно-синие от нее и теперь пупы да мордашки у детей.
Копошился в песке на улице и Андрейко: и в бакшу играл, и лепил из глины школу, играл в войну, бился на бокс и бегал от почтового ящика до свинарника и от бузины до колодца…
Но вот что: не было еще из Андреевых ровесников такого, кто сбил бы его на бокс или обогнал, когда бежали на сколько угодно метров.
Андрейко был быстрый мальчишка, крепкий, чернявый, с большими карими глазами.
В школе Андрейко не был отличником, не пас он и задних, но лучшего физкультурника, чем он, в школе того времени не было.
4
Дядя Кузьма, профессор и доктор наук, после войны работал в Киеве.
К сестре своей Мотре, Андрийкиной матери, после гибели ее мужа он относился еще теплее и каждое лето обязательно приезжал к ней на хутор не столько отдыхать, сколько развлечь свою родную сестру.
Дядя Кузьма имел завидное здоровье, курортов не требовал и не любил, а для Мотри и для Андрейка дядины приезды были настоящим праздником. Жена его тоже примирилась с хутором и уже не скулила по курорту, хоть Кузьма ей ехать на курорты не запрещал:
— Езжай, если хочешь, в Сочи! А я к Мотре на хутор!
Жена смотрела в зеркало на себя, потом смотрела на Кузьму и каждый раз говорила:
— Поеду я с тобой к Мотре! Ты, наверное, без меня не сможешь!
— Вот и хорошо! Поедем к Мотре, потому что оно и в самом деле, может, я без тебя не смогу! — говорил Кузьма и даже не улыбался.
Детей у Кузьмы не было, а детей он любил очень. Приезд его на хутор не только Андрейко, а вся хуторская детвора встречала с большой радостью. Сплошь вся детская хуторская община в день его приезда выходила далеко на шлях и ждала дядю Кузьму.
Профессор приезжал "Победой", которую вел сам. Приближение машины встречалось отчаянным криком "уррра!".
Кузьма останавливал машину, выходил на шлях, здоровался с детворой и одаривал каждого гостинцем. Меньших забирал, сколько могло влезть, в машину, Андрейка сажал рядом с собой, и под крики: "Затутукайте, дядька!" — трогались к хутору.
— Да зааатутукайте, дядька! Затутукайте! — кричала детвора.
— Тутукай уже ты, Андрейко! — разрешал профессор.

