Такое название больше подошло бы второму моему любимому герою, Святославу.
В густой траве нашего двора я так зачитался "Ветхим заветом", что забыл об окружающем мире, а сам в книге бродил по желтой от песка бесконечной пустыне под горячим, безжалостным солнцем вместе с героическим еврейским племенем и с восторгом смотрел на Гедеона, когда он отличал храбрых от трусов по тому, как они пили воду в реке, — губами или пригоршнями.
А юноша Давид с его пращой, которой он сразил великана Голиафа 11, а потом его же мечом отрубил ему голову...
Ну и, конечно, мой любимый Самсон, который ослиной челюстью перебил пятнадцать тысяч филистимлян. Как я ненавидел ту сучку Далилу, из-за которой Самсону отрезали его длинные волосы, в которых была вся его сила, и ослепили героя.
И печально радовался я тому, как отплатил Самсон врагам, когда отросли его волосы.
Жаль только, что он и сам погиб на кучах тел под обломками колонн и потолком храма, сокрушенных его богатырскими руками.
А чудо с иерихонскими трубами 12, когда от одного их рева рассыпались в прах стены вражеской крепости и евреи взяли ее голыми руками...
Мать зовет меня обедать, а я не слышу, утопая в воображаемом мире золотой легенды человечества.
И вот отец мой заболел воспалением желудка. Долго и тяжело боролся он со смертью, а мать сидела возле него на земляном полу и полотенцем или его шляпой, как веером, навевала ему свежий воздух, потому что отцу было нечем дышать.
Мать покупала отцу церковное вино. Я это вино тайком попробовал, и оно показалось мне таким чудесным, что больше никогда в жизни я такого вина не пил. Только когда причащался. Но тогда поп в золотой ложечке давал его так мало, что я только разочарованно облизывался. Доктор сказал, чтобы отец бросил пить водку, а если не бросит, то умрет.
Отец выздоровел.
Но водку пить не бросил.
Если бы он знал!
Я дружил с соседскими мальчиками, старший брат которых был кузнецом. Часто я ходил в его кузницу и любил слушать, как он весело и виртуозно вызванивал по наковальне молотком или помогал его родителям на гумне.
Я соревновался со своими маленькими друзьями, кто быстрее будет работать.
Мы переносили большими корзинами полову. Я переносил почти бегом, а меня, чтобы я работал еще лучше, взрослые хвалили:
— Вот молодец!
— Вот молодец!
А я стараюсь, а я стараюсь...
Была эпидемия скарлатины. Нам в школе сделали прививку от нее.
Мы, мальчишки, хвастались перед девочками, будто нам не больно, когда игла шприца тонко и остро входила под кожу на спине, а девочки, когда их кололи, морщились и плакали.
Мы же ходили как герои.
У моего друга заболел скарлатиной младший братик. Была зима, и по железной от мороза земле его братика, больного, смертельно бледного, повели в церковь, которая была недалеко от хаты соседей.
А потом его вели по большим каменным плитам церкви под руки назад. Он шел, весь словно прозрачный и нездешний, и качался, задыхаясь от нехватки воздуха... Так и стоит перед моими глазами его бледное, покорное и обреченное личико...
Потом его хоронили.
И еще.
У одной женщины умерли двое близнецов-малюток.
В хату, где они лежали на столе, люди заходили молча и торжественно... В комнате стояли печальный кашель и траурный шепот...
Я подошел к маленьким мертвецам. Они лежали как меловые куклы, восковые и тихие.
Я дотронулся до ручки одного из них.
Рука была холодна как лед.
Седьмая Рота!
Я не забуду тебя, колыбель радости и горя в мои далекие и неповторимые дни.
XII.
Мы снова в Третьей Роте. Жили мы у сапожника Ивана с деревянной ногой.
Он был красив и нравился девушкам. А когда ему на руднике в пьяной драке жестяным чайником отсекли кончик носа, он перестал нравиться девушкам. Особенно одной, с которой до эстетической катастрофы с ним у него был роман. Он был очень строг со своими младшими братьями, и чуть что, кричал:
— А где мой потяг? — и тянулся за ремнем, которого очень боялся его младший брат Макар.
Его второй брат женился на курносенькой и веснушчатой девушке, которая стала его веселенькой женушкой, и они очень хорошо жили и все целовались возле нового домика, который построили для себя, как голуби теплое гнездышко.
Мы были уже очень бедны. Отец продал надел земли, который имел, кулаку Андрону за 250 карбованцев, хотя надел стоил 1100 карбованцев — пять десятин. Андрон платил нам золотыми пятерками очень редко, пока не выплатил долг. Так вот мы, хоть и были бедны, а все же я иногда покупал фисташки, которые очень любил.
Когда курносенькая куропаточка, жена Иванова брата, увидела, что я ем фисташки, она при женщинах, презрительно скривив губу, сказала: "При нищете, да еще и с перцем".
Потом мы перешли жить к валахке, вдове Кравцовой.
Я очень дружил с ее сыном Миной и его сестрой, чернобровой и веселой щебетуньей Степанидой. Они учили меня валахскому языку. Я спрашивал, как что называется, они говорили, и я записывал в тетрадь.
Мы живем у рыбака и сапожника Заливацкого. У него были черные ворота, а за этими воротами справа жил хозяин со своими помощниками-сапожниками, слева — в бедной мазанке — мы.
Старший сапожник, юноша, нравился мне тем, что был очень сильный и красивый. Я же был еще маленький и очень завидовал, что он такой большой. Я мечтал быть таким, как он, тоже красивым и отчаянным. Я представлял, с какой силой он ударил бы меня всем телом о землю...
И странное дело! Будто я сам себе напророчил своим воображением. Однажды я чем-то обидел его, каким-то неосторожным словом.
Это было во дворе. Отца и матери не было дома. Они куда-то ушли.
Марко схватил меня в чугунные лапы, поднял над землей и изо всей силы всем моим маленьким и томно-перепуганным тельцем ударил меня о землю. Все загремело и опало во мне. Я потом едва поднялся... Но никому об этом не сказал.
Я любил смотреть, как Марко и его напарник сучат дратву, как молниеносно и точно они, прокалывая шилом тугую и темно-желтую подошву, забивают в нее деревянные гвоздочки, как из разного появлялось, рождалось в их волшебных руках единое и гармонично-целое.
Однажды они шили ловкие женские туфли и заспорили, кто кого перегонит, у кого лучше выйдут туфли. Я лихорадочно следил за их соревнованием. Все горело в их руках... И когда они вместе закончили свою удивительную и молниеносную работу, туфельки были одинаковые.
Это были лаковые близнецы.
Уголок села, где мы жили, назывался Волохи. Половина села у нас были волохи. Они очень похожи на украинцев. Такая же любовь ко всему красивому, к чистоте, к цветам и к людям. Только они были дружнее, чем украинцы. Любовь к людям, гостеприимство и красочность их жизни странным образом сочетались у них с дикой, я бы сказал, доисторической жестокостью, особенно у детворы.
Они были храбры только тогда, когда их было много, а украинцев меньше.
XIII.
Я стоял без штанишек, в одной только рубашке, по колени в зеленой воде Донца недалеко от прудковода, а наискось дымил содовый завод, полный железного гула, и дым его развеянно плыл над моей головой высоко-высоко, где белые облачка улыбались солнцу и ветрам.
В нескольких шагах передо мной, стоя в воде в закатанных штанах, ловил удочкой рыбу мой товарищ, а я стоял за его спиной и наблюдал. Когда он забрасывал удочку, а делал он это часто, потому что вода была быстрая, то крючок с леской пролетал мимо меня сбоку или над головой, и я подумал: "Наверное, он меня зацепит". Так и случилось.
Да зацепил он меня не как-нибудь, а за грешное тельце, и так дернул, что крючок вошел по самую головку.
С плачем я шел с товарищем без штанишек, а он, — потому что ему было жалко рвать леску, — так и вел меня селом с удочкой, как свою добычу, которую за терпение подарил ему Донец.
Уже знакомый нам вечно молодой и румяный фельдшер Трофим Иванович, увидев нас на пороге приемной, с улыбкой сказал моему невольному мучителю: "Что? Бубыря поймал?!"
И начал орудовать возле меня какой-то блестящей металлической вроде ложечкой.
Я страшно кричал, а Трофим Иванович по-отечески успокаивал меня: "Ничего, сынок! Ничего!.."
И наконец с кровью он вытащил проклятый крючок и победно, с доброй улыбкой показал мне.
Товарищ мой, как очень бережливый и скупой человек, попросил у Трофима Ивановича крючок, побывавший во мне, и тот отдал его ему: "Только больше не лови таких бубырей". Так я побывал в роли хуже, чем дед Щукарь у Шолохова.
XIV.
Когда мы жили в Воронеже (улица Дворянская... Памятники Никитину и Петру Первому, мягкий предвесенний снег... Кулачные бои), я там вместо "Дай кавуна!" научился говорить "Дай арбуза" или вместо "Так що" — "Дык што", а приехали в село, ребята смеялись над моим русским произношением, как в Воронеже смеялись над украинским.
Мать закружила своими коммерческими фантазиями головы дедушке и бабушке. Почему-то ей казалось, что в Третьей Роте будет большой спрос на цветные китайские веера из бумаги.
Дедушка продал все, что мог, накупил несколько сундуков тех несчастных китайских вееров, и мы переехали из Воронежа в Третью Роту.
Конечно, дедушка "прогорел".
Никто вееров у нас не покупал, и мы начали бедствовать.
За то, что мы в среду и пятницу иногда ели скоромное, валахские дети, бегая мимо наших окон, кричали:
— Жиды-молоко!
— Жиды-молоко! А я им кричал:
— А волохи-дуки, поели гадюки.
А мы говорим: "Дайте нам!" Они говорят: "Мало и нам!"
Бабушка, дочь бывшей Розы, была очень впечатлительная. Она уже однажды тихо сходила с ума, когда узнала, что мой папа — алкоголик и мать с ним очень бедствует. А теперь она это увидела собственными глазами. Она не выдержала, и ее разбил паралич. А ведь ей было только пятьдесят лет. Ее мать, уже Надежда, умерла 110 лет в Харькове.
Бедная моя бабушка!
Как я каялся, что мучил ее своими настойчивыми просьбами: "Расскажи сказку!"
Она, утомленная дневными заботами, покорная и тихая, лежит на земляном полу, ей хочется спать, она зевает и крестит рот, а я все мучаю ее своим: "Бабушка, расскажи сказку!"
И она никогда мне не отказывала.
Ее любимый сын Костя целовался со своей девушкой на завалинке под окном, за которым лежала на столе желтая и навеки уже спокойная бабушка.
А потом на лице бабушки появились зеленые пятна, и в комнате сладко и душно запахло мертвым телом, которое начало разлагаться.
Приехал дядя Леня, все такой же курносый, но весь озаренный двумя длинными рядами больших серебряных пуговиц на его черной шинели.
Он работал кондуктором на железной дороге.
А дядя Ваня (Ванюша, который читал мне сказку об Иване-богатыре, — какие грозовые образы пролетали в моей голове!) безутешно плакал, весь опухший от слез.

