Он больше всего любил бабушку, хотя она больше всего любила Костю.
Похоронили бабушку на нашем тихом старом кладбище под вишнями, которые плакали по ней багряными слезами, там, где перед ней навеки уснул мой дедушка Соссюр, где потом заснули таким же сном, сном вечности, и мой папа, и братик Коля, и бабушка, родная и милая моя бабушка, Вера Ивановна, которая была моей духовной матерью.
Но об этом потом.
Дядя Ваня, на три года старше меня, был храбрый и очень сильный (потом, когда он уже юношей работал слесарем в харьковском паровозном депо, Балашовский вокзал, — то крестился двухпудовыми гирями).
Однажды, когда мы шли от валахского колодца с водой (Ваня нес воду, а я шел "за компанию" или, как говорят: "Кобыла по делу, а жеребенок — без дела"), к нам подошла толпа валахских мальчишек, и они начали задираться к Ване, подступая со всех сторон к нам:
— Да-ши? Да-ши? А Ваня им:
— А что? А что?..
Они, особенно волошата, долго подбадривали себя криками, а Ваня все молчал и только грозно смотрел на них.
Тогда они выпустили на Ваню их самого храброго и самого сильного.
Перед Ваней встал маленький "ухарь-купец", в плисовой курточке и таких же штанах и блестящих сапожках.
Руки в боки, он стоял перед Ваней, как золотой и задиристый петушок, готовый к бою.
Ваня опустил тяжелые ведра и отцепил от них коромысло.
Я только увидел, как поднялась пыль, а что там делалось в этой пыли, видно не было. Какой-то вихрь, полный топота, ударов и хеканья.
Потом пыль рассеялась, и я увидел... одного Ваню с коромыслом.
Волошат не было.
Только где-то я услышал плаксивый крик: "Оy ши пий цой да!", "Оy ой спуни луй нене!"
Ваня снова зацепил ведра за коромысло, и мы пошли домой. Ваня, гордый победой, а я — Ваней, моим настоящим, а не сказочным, Иваном-богатырем.
XV.
Мы переехали жить в село Черногоровку, километрах в восьми от Звановки, где жила бабушка.
Однажды она поссорилась со своей дочерью и решила пешком пойти к своему сыну (моему отцу), чтобы жить у него. Но она знала дорогу только до Радивоновки, которая была между Звановкой и Черногоровкой.
Бабушка помолилась своему любимому святому (кажется, Николаю-угоднику), чтобы он помог ей встретить такого человека, который знает дорогу к моему отцу и проводит ее к нему.
Бабушка была религиозной фанатичкой.
И вот какая-то могучая и властная сила потянула меня в поле.
Я бегу по черной и пахучей пашне (попробуй по ней побегать, дядьки тебе за это ребра переломают).
Бегу и бегу все по прямой линии, напрямик к Радивоновке, а теплый апрельский ветер надувал и полоскал мою красную рубашку без пояса.
Добегаю до плотины через Бахмутку и вижу: из Радивоновки идет моя бабушка.
Я взял ее за руку и привел к отцу.
Я очень любил своего братика Олега и часто брал его себе на плечи и ходил с ним гулять в поле за село.
Но ходил не по пашне.
И вот Олежик заболел оспой.
Перед тем ему сделали прививку от оспы, но срок после прививки был короткий, и Олежик заболел.
Он лежал весь в язвочках, опухший и терпеливый. Оспинки он не расчесывал ногтями, хотя у него страшно зудело и мучило его.
Однажды он попросил у меня напиться воды. На табуретке стоял почти полный стакан. Я дал его братику.
Он, не отрывая губ от стакана, выпил и горько скривился:
— Кисло!
В стакане был уксус.
Я подумал, что отравил братика, и сердце мое похолодело от ужаса.
Но все обошлось благополучно.
Мне было уже двенадцать лет.
Село было дикое и страшное.
Один бедняк украл у одной женщины кофту и полбутылки водки, и их выкопали из земли, куда он их спрятал.
Как страшно его били! Лопатой, ее округлым и широким острием, ему рассекли голову, и он лежал весь окровавленный и распластанный... Его топтали ногами, били тяжелыми сапогами в бока и в лицо, а он только тяжело стонал да охал... А потом мертво замолчал.
Я, чтобы помочь отцу, носил сельскую (из правления) переписку в село за горой. Идти было далеко, а особенно по тому селу, которое было длинным до бесконечности.
Тогда меня в поле заставала гроза. Я очень боялся молнии, которая убивала людей в поле, и панически метался по дороге, когда надо мной гром багряно разрывал грозные тучи...
А потом гроза проходила, и солнце заливало мою душу.
У помещика мы, маленькие мальчики, за гривенник в день окапывали деревья в саду, собирали гусениц с деревьев и обрезали сухие веточки ножницами на длинной палке.
Помещик, низенький, остроносый и чванливый, иногда сходил с горы своего величия и разговаривал с нами. Он спрашивал меня об отце.
Я сказал ему, что мой отец не только писарем может быть, что он работал и строителем, и маркшейдером, что он знает все законы наизусть, какой номер и от какого числа. А помещик, покачиваясь передо мной на носках своих лаковых сапог, процедил сквозь зубы:
— Видно сову по полету, какова она.
Я молчал.
Что я мог сказать этому пустоголовому выродку, если он мне не верил.
И вот началась холера.
В селе запахло дезинфекцией, белые пятна извести были разляпаны повсюду.
Кулаки повели агитацию, что врачи и те, кто им помогает, отравляют народ.
Особенно один кулак, который за что-то зверски ненавидел отца, науськал на него темных людей за то, что отец очень активно боролся с холерой и объяснял людям, что надо делать, чтобы не заболеть этой страшной болезнью.
Дочь этого кулака была очень вредная, дразнилась, показывала мне язык, и я за это бросил в нее камешком, которым мы играли на завалинке.
Она расплакалась и побежала жаловаться отцу.
И вот выбегает этот разъяренный и бородатый бугай и гонится за мной.
Я бегу быстро, но не могу еще быстрее, потому что у меня от ужаса немеют ноги. А за мной тяжело грохочут сапожищи кулака, и земля качается подо мной...
Но кулак меня не догнал...
Как-то он показывал своих коней управляющему экономией (Каменский оросительный участок). Тот в белом костюме и такой же шляпе приехал в фаэтоне с женой.
Тяжело вылез из него и, заложив руки за спину, толстый и молчаливый, смотрел, как кулак перед ним и беднотой, которая сошлась посмотреть, хвастался своими черными, как вороны, с тугой, блестящей кожей резвыми конями.
Смотрел управляющий, смотрели люди, но глаза у них смотрели по-разному.
У управляющего в глазах — барская снисходительность, а у людей — печаль и гнев...
Однажды я пошел во двор нашего соседа. Его сын, уже парень, хорошо относился ко мне, и я с ним по-детски дружил.
Я стоял во дворе, а он недалеко от меня раскрутил у себя над головой палку, а она вырвалась из его рук...
Я инстинктивно наклонил голову, и смерть страшно свистнула надо мной... А соседская, с другой стороны, девочка Оксана чаровала мою маленькую душу своим задумчивым лицом и черными бровями.
Я любил ее.
Конечно, моя любовь была наивна и чиста, как роса на травах на заре, как щелканье соловья в кустах, когда веет сладкий ветер рассвета.
Потом, когда я уже учился в сельскохозяйственной школе при Каменском оросительном участке, я часто встречал ее, когда дежурил на ферме, а она там работала, и потом меня чаровала ее гордая красота.
Но я ей ничего и не сказал.
XVI.
У своих родичей, Сидора Сосюры и его жены, тети Гали, я целое лето работал на гумне. За это я получил к концу лета пуд муки.
Муку я продал на базаре за 75 копеек и на эти деньги купил билет на право обучения в нашей 2-классной Министерской школе, в которой надо было учиться пять лет.
Но меня приняли в третье отделение, а не в первое, потому что отец подготовил меня к нему еще тогда, когда он учительствовал по селам Донбасса. Я стал учеником.
И это для меня было такое счастье, такое счастье!
Когда нам задавали уроки, например, по истории "от сюда — до сюда", то меня не удовлетворяло читать "до сюда", а я читал дальше. Мне было интересно, что дальше... Вообще я очень много читал маленьким.
Я уже полюбил бронзовые образы "Илиады", "Одиссеи" 1, плакал над "Кубком Шиллера", восхищался Зейдлицем и Уландом2 в переводах Жуковского и Лермонтова, ну и, конечно, заливал слезами страницы "Кобзаря" Шевченко.
Сказки Пушкина меня чаровали, как и "Демон" Лермонтова, и это рядом с "сыщиком", и "Пещерой Лейхтвейса", и "Индейскими вождями"...
Только ясно, что в моей голове этой мешанины, которую я запоем глотал, не было.
Словно какая-то волшебная рука все заботливо и нежно раскладывала в моей душе по полочкам, а ненужное выбрасывала, и моя душа все росла, росла, и ее крылья постепенно обрастали орлиными перьями, крылья знаний и фантазии.
У нас в школе раз в неделю был общий урок пения, которое нам преподавал (теорию и практику) заведующий школой Василий Мефодиевич Крючко. На этом уроке всегда присутствовали ученики 3-го, 4-го, 5-го отделений.
Мы часто пели патриотические песни и особенно:
Ген, славяне! Еще наша речь свободно льется, пока наше верно серце для народа бьется!
Там, в этой песне, есть слова:
Пока люди все на свете превратятся в гномов!
Василий Мефодиевич спросил, обращаясь к ученикам всех трех отделений (я тогда был в третьем):
— Кто мне скажет, что такое гномы?
Все молчали.
Тогда я поднял руку.
— Ну, Сосюра! Я сказал:
— Карлик.
А уже в четвертом отделении, когда Василий Мефодиевич у доски доказал второй случай равенства треугольников, задавая урок на следующий день, он вдруг спросил:
— А кто мне сейчас докажет эту теорему?
Все молчали.
Тогда я протянул руку.
— Ну, Сосюра!
Я вышел из-за парты и слово в слово, как Василий Мефодиевич, доказал теорему.
Он говорил ученикам обо мне: "Сосюра блестяще владеет литературным русским языком, но он любит иногда задавать такие идиотские вопросы, что у меня просто уши вянут".
А я действительно иногда задавал ему вопросы, только у Василия Мефодиевича уши вяли не от стыда за меня, а за себя. Потому что он не мог ответить на мои вопросы, как когда-то моя мама, когда я пятилетним мальчиком спрашивал у нее: "Почему Бог создал человека таким непрочным?"
Вани уже не было. И я сам носил воду домой.
Но у нас не было бечевки.
Мне стыдно просить бечевку у людей, и я зимой на льду, который натек и замерз от разлитой воды, в маминой теплой кофточке и больших на меня отцовских сапогах стою у колодца и молча мерзну.
И вот подходит полная и румяная, тепло одетая богачка. Она смотрит на меня и, сочувственно качая головой, тянет воду и говорит:
— Бедная деточка! Как она замерзла! Уже ручки и губоньки посинели!
Вытянула воду и ушла.
А вот подходит бедная женщина.
Она молча вытянет воды, сначала нальет мне, а потом себе и уйдет, святая и полная сияния для моего маленького детского сердца, женщина-труженица с большой буквы.
А таких миллионы.
Потом уже, на фронтах гражданской войны, мы идем, после тифа, в обозе, худые, истощенные, желтые и голодные.
Идем через село.
А у ворот стоят полные кулачки и, сложив крестом руки на своих высоких, полных сала и молока грудях, сочувственно качают своими свиными головами.
А хлеба дадут?
— Давай белье!
А где его возьмешь тогда, белье, когда мы его давно променяли на хлеб.
А бедная женщина молча вынесет нам из последнего буханку хлеба, а то и накормит кислым молоком с мамалыгой.
Святые и прекрасные женщины нашего народа!
Они молча делали свое святое дело.
А кулачки не женщины нашего народа.

