Он горел своей работой, любил нас, как своих детей, а мы за это невообразимо шумели и на переменах поднимали такую пыль, что лицо Василия Мефодиевича плавало в ней, будто оторванное от туловища, и скорбно покашливало, глядя на нас укоризненными и мутными глазами.
Он никогда нас не бил и только один раз больно дёрнул меня за ухо, когда я ударил своего товарища о фанерную перегородку в учительскую. Спокойно и терпеливо делал он своё незаметное и великое дело. К каждому он подходил индивидуально и разными волшебными ключами отмыкал наши души.
Я был первым учеником, хотя никогда и не учил уроков. Просто такая у меня была память.
В одном классе со мной училась девочка Лиза, она давала мне пирожки и долго смотрела на меня, словно хотела что-то сказать и никак не могла.
А я по тёмным углам плакал от муки, что не могу сказать ей, как я её люблю, что её лицо, в радуге золотых волос, с синими и печальными глазами, каждую ночь мне снится, что целые дни я хожу как во сне, весь полный ею.
И в рассветном трепете моей влюблённой души звучало:
Милая, знаешь ли,
вновь видел тебя я во сне.
В сердце проснулась любовь,
ты улыбалася мне.
Где-то, в далеких лугах,
ветер вздохнул обо мне...
Степь поживала в слезах,
ты размечталась во сне...
Ты улыбалась, любя,
помня о нашей весне...
Благословляя тебя,
был я весь день, как во сне.
А. Белый 1
Была весна, и мы с Лизой пошли за станцию готовиться к экзаменам. Конечно, в учебники мы и не заглядывали, но я никак не мог сказать Лизе о любви. Я только неловко шёл за ней, смотрел на неё, как на святую, и молился на её золотой затылок. От неё веяло таким счастьем и ароматом, что я задыхался, когда говорил, чувствовал, что кровь разорвёт моё лицо, но не мог сказать ей о своей тайне. Мы ходили в свете и шуме, я смотрел на её нежные движения, на то, как она томно поворачивала лицо и поправляла непокорные волосы, которые ветер шутливо развевал на её розовых и [голубых] висках. Когда мы возвращались в село, ребята кричали мне:
— Куда это ты её водил?.. Лиза отвечала:
— Не он, а я его водила.
И действительно, я спотыкался и шёл за ней с блаженными, полными слёз глазами, мне хотелось, чтобы никогда не было ни села, ни этих противных мальчишек, чтобы я вечно шёл за Лизой, смотрел на её нежные движения и молился на её золотой затылок. Моя любовь была, как цветок в росе, что пьяно качается в янтарном поле, и молится на зарю, и плачет багряными слезами зари от счастья.
Моя душа была похожа на амфору, и я ходил осторожно, чтобы не расплескать своей радости.
Было какое-то наслаждение в том, что я молчу, хотя и знал, как счастливо засияют синие и любимые глаза, ведь часто, когда мы играли, мы, будто нарочно, прижимались друг к другу и с расширенными глазами, бледные и счастливые, слушали тепло и жажду наших тел.
Только теперь я от Лизиной подруги узнал, что она меня любила.
За окном синяя вечерняя печаль, и заплаканное лицо моей молодости смотрит в стёкла... Между нами только стекло... Вот я встану, возьму Лизу за дрожащую руку и скажу ей о своей любви, загляну в бледное восторженное лицо, и мои губы почувствуют солёное тепло счастливых слёз... Я буду глубоко вдыхать дорогое дыхание... и пить с заплаканных ресниц слёзы — росу первой любви.
Но не стекло между мной и моей молодостью, а долгие огненные годы, полные любви и смерти. Иногда образы встают передо мной, и проклятое марево их заслоняет от меня синие и далёкие глаза моей первой любви.
Звонят часы, отбивают минуты, которые уже никогда не вернутся, чёрные стрелки не повернутся назад сквозь кровь и снег моего прошлого, чтобы приблизить ко мне расширенные и любимые глаза.
За окном скрипят шаги прохожих, и плачет моя молодость.
XXIII.
Пухлая её серебряная зима в холоде багряных звёзд и далёкого солнца скрипела на улицах Третьей Роты, когда мы с отцом ехали искать счастья на Полтавщину. Недалеко от Черкас, возле местечка Мошны, в сосновом бору жил наш родственник Николай Уваров. Он был лесным инженером, и отец хотел найти у него работу.
Недалеко от Черкас нас высадили из вагона, потому что мы ехали "зайцами". Была ночь. Уставший отец лёг и уснул возле станционного буфета, прямо на паркете. К нему подошёл жандармский офицер и носком блестящего сапога ударил его в бок.
— Вставай!
Отец встал. Лицо его налилось кровью от неожиданного оскорбления.
— Вы должны вежливо сказать, что здесь спать нельзя. Но как вы смеете бить человека ногою в бок? Неужели вы только для этого получили образование и считаетесь интеллигентным человеком?
И напрасно официант испуганно шептал ему на ухо, что "он тебя засадит в тюрьму", отец не обратил на это внимания и так отчитал жандарма, что тот начал извиняться, купил нам билет до Черкас и на прощание горячо пожал отцу руку.
Из Черкас мы шли шумным бором тридцать вёрст до Уварова.
И когда мы вошли в большой белый дом, Уваров, высокий, стройный и черноволосый, крикнул на отца:
— Ты чего здесь?
— Я — муж Антонины Дмитриевны Локотош.
Лицо Уварова сразу стало приветливым, и он протянул отцу руку.
Я попал в настоящий рай. Море книг и конфет. Дети Уварова были, как цветы, беззаботные и счастливые. У них был репетитор, роскошные комнаты и множество развлечений. Они играли на пианино, играли в шахматы и учили меня танцевать. Но я был неуклюжий и застенчивый. Я только читал и грезил.
Мы ходили на охоту, катались на коньках, и мне казалось, что всё это снится мне сладким и странным сном. Что вот я выгляну из-под одеяла и услышу голодный плач братьев и ругань матери, что будет холодно одеваться, и в запылённые окна глянет враждебное солнце, и голубые стёкла зальются шумом нового голодного дня.
Отцу стало скучно жить в лесу, и снова знакомые трубы нашего завода задымили надо мной.
Снова потянулись кошмарные ночи, полные материнских упрёков, водочного духа и голодных слёз в душной и тесной хворостянке.
Я начал ходить на щебень.
Ещё не всходило солнце, и вместо гудков пели петухи, и холодная заря только занималась над селом, когда мать будила меня, и я шёл туда, где над "чугункой" и гулом поездов грохотали камни под ударами сотен молотков, где нам выдавали на завтрак ржавые селёдки, и тяжёлая тачка с камнями натирала мои руки до кровавых пузырей.
На щебне работало много девушек, и часто после работы под холодными звёздами, в шуме трав и молодой крови, они звали меня ночевать в половниках, полных золотой соломы и лунного света.
До утра мы возились и наконец засыпали с бледными и усталыми лицами и скрещёнными ногами.
А потом снова грохотали камни, в пыли метались наши причудливые тени, а мимо каменоломен пролетали поезда, и я мечтательно смотрел на девушек, которые в шумных вагонах с песнями летели мимо и кричали мне:
— Чернявый, поедем с нами.
Краснощёкие и чернобровые, с будто налитыми солнцем розовыми икрами, вишнёвогубые, они дымно летели вдаль, и их полные голоса напоминали мне о румяных степях, приветливом шуме рощ и любви под звёздным бархатом неба. Часто я не выдерживал тяжёлой и однообразной работы, бросал её и уходил к своим книгам и мечтам. А ребята провожали меня маршем, ударяя молотками по лопатам и вёдрам.
Вечерами в заводском садике играл оркестр, и мы ходили туда на гулянье, глотали пыль и ухаживали за девушками на главной аллее.
Но мне не нравилось без толку ходить в пыли и смотреть на одни и те же лица. Я уходил на станцию, где шум верб над Донцом говорил мне больше, чем нарочито весёлые лица в садике, напоминавшие мне окурок, и надоевшие разговоры о давно надоевших вещах.
Позади гремел залитый электричеством завод, и огни звёзд сливались с его огнями. А надо мной мечтательно качались вербы, и месяц цеплял на их ветви серебряную паутину.
Посреди Донца одиноко чернели лодки с влюблёнными парочками, смутно долетал звон гитары и поцелуев. Или гармония рыдала и жаловалась над спокойным зеркалом реки.
На том берегу шумел и качался лес, и тёплые далёкие зарницы мерцали над ним.
Ясно и счастливо было над рекой. Смотреть бы так без конца и края на изумруды далёких звёзд в воде и на небе и чувствовать себя счастливой частицей яркого и любимого мира.
А потом я шёл на печальный огонёк каганца в окне нашей хворостянки и до утра сидел в сенях над книгой, где приключения и любовь в средневековых городах или в знойных пустынях Африки брали меня в свой волшебный плен, и действительность причудливо переплеталась с мечтами так, что мне казалась сном моя настоящая жизнь, будто я вовсе не в хворостянке, а в роскошном дворце владык Индии или в шуме тайги ищу сокровища неизвестного народа.
XXIV.
Сашко Гавриленко торговал в пивной и часто на лавочке рассказывал мне о бахмутских проститутках, вышибалах и бандершах, о весёлых гулянках, "котах", артистках и вине, которое льётся рекой под звон рюмок в далёких золотых городах.
Я играл ему на гитаре и писал любовные письма к василькам. Он не мог ходить, и у него были костыли. Вся сила из ног перешла ему в руки, и никто не мог вырваться из страшных клещей его пальцев.
В тёплые янтарные вечера он плакал и пел о предательской жизни и цыганках, о звёздах над тихим Доном, буйной казацкой воле и слезах девушки, что "полюбила козаченька, при місяці стоя". И как-то не вязались его свист сквозь зубы, разговоры о домах разврата и вульгарные частушки с неизъяснимой печалью его склонённого лица и слезами, которые тоскливо катились по его щекам и падали на грязный, залитый пивом пол.
После работы в пивную собирались ребята, и снова гремел пол под буйными молодыми ногами.
Потом ребята дрались из-за девушек кольями из заборов и кизиловыми палками, разбивали друг другу головы, ломали рёбра и резали животы ножами.
Животы зашивали, раны на головах засыхали, рёбра срастались, и недавние враги, будто ничего не было, снова пили вечные могорычи, целовались и пьяно уверяли друг друга в вечной дружбе.
Был там Юхим Кричун, высокий, русоволосый и длиннорукий, с синими наивными глазами и детской улыбкой будто нарисованных полнокровных губ. На него в карьере наехала откатная вагонетка и почти расплющила его. Он вышел из больницы косым и похожим на конверт, таким он был плоским и тонким. Но скоро он совсем поправился и перестал косить глазами. Однажды ему очень хотелось курить. Как раз Гавриленко бросил большой окурок, и его хотел схватить Заяц, которому тоже очень хотелось курить. Но не успел он добежать, как окурок оказался в длинной руке Юхима.
— Отдай.
— Отскочи.
И Юхим начал счастливо, с наслаждением затягиваться.

