Она плакала мелкими старческими слезами, воздевала вверх руки, и я слышал сквозь её тонкий плач скорбное и монотонное:
— Ох, Коля, Коля.
Я побежал за врачом и, когда возвращался назад, встретил мать и по её бледному, залитому слезами лицу понял, что отца уже нет.
Его любили крестьяне, и за гробом шло всё село.
Мокрой от слёз землёй засыпали моего отца.
Дожди смыли на белом кресте печальную надпись, а потом и он сгнил вместе с костями того, кто дал мне горячее сердце и тревожную душу.
Я начал носить рыжий отцовский пиджак и поступил на завод.
Часто мы ездили с помощником маркшейдера на шахты и в душных и мокрых продольнях делали съёмки для чертежей.
Замурзанные шахтёры по колено в воде гоняли тяжёлые вагонетки и с руганью долбили уголь. Иногда с диким свистом коногона пролетала вереница вагонеток, и мы прижимались к подпоркам, чтобы нас не раздавило.
Самая страшная смерть — это в шахте. Я не мог представить, как можно умереть далеко от солнца, с горами земли на груди.
Согнувшись, ходили мы, и с непривычки я ударялся головой о "матки".
А когда клеть бешено выносила нас на поверхность, был уже вечер, и звёзды холодно и далеко светили над землёй.
XXVII.
Портного Кривовяза (у него действительно были кривые вязи) провожали на фронт, и его брат пригласил меня на прощальный вечер, потому что у меня была гитара. Он сказал, что у них будет одесская артистка.
Когда я переступил порог хаты Кривовяза, то увидел девушку с красными розами на щеках, тонкими чертами лица и чёрными бровями, которые, как птица, влетели в мою душу, а моё семнадцатилетнее сердце сладко сжалось от холодка счастья просто смотреть на неё.
Меня закрутил сладкий вихрь первой любви.
Было очень весело и грустно.
Меня поразила песня:
Казак уезжает,
девчино-о-нька плачет.
Куда уезжаешь,
мой милый казаче!
А он отвечает:
Я еду на тот пир,
где делают на диво
из крови супостата
красное пиво.
И мне казалось, что это не Кривовяз едет на фронт, а по мне плачет моя первая любовь: её звали Докия, Дуся.
И с тех пор, как только прозвучит во мне этот мотив, особенно в том месте, где "Девчино-о-нька плачет", сразу вспыхивает миг, когда я молниеносно ощутил холод счастья первой настоящей любви.
Мы играли в фанты. Пришла и моя очередь надеяться. Я сел на стул, а напротив меня на стуле — Дуся. Нас накрыли большим платком. И Дуся спросила меня своим грудным, задушевным голосом в этой сладкой и тайной полутьме, где так волшебно туманилось её дорогое навеки лицо.
— Грешен?
— Да.
— Сколько раз согрешил?
— Десять раз.
По игре мы должны были поцеловаться десять раз. Но мы потеряли счёт поцелуям, пока с нас не стянули платок те, кто нетерпеливо ждал своей очереди.
Мы договорились на другой день встретиться возле нашей станции.
Дуся жила в Лисичьем. Но на свидание она пришла с подругой.
Но это ничего.
Я был невыразимо счастлив уже оттого, что только смотрел на неё и слышал её голос. Весь мир сиял и пел для меня. Когда же мы попрощались и она с подругой ушла от меня, весь мир сразу стал мне тёмным и пустым, словно на мои глаза опустилась чёрная завеса.
И часто потом, после работы, я ходил в Лисичье, чтобы только увидеть её, только услышать, как она скажет бархатным и любимым голосом, пленившим мою душу: "Володя!.."
И этого мне было достаточно.
И однажды, возле её дома, на Базарной улице, я сказал ей:
— Дуся! Я хочу тебе что-то сказать... Давай отойдём в сторону.
Мы были не одни.
Она, будто зная, что я скажу, немного помедлив, отошла со мной за угол дома, где было темно и не было людей.
И звёздная зимняя ночь услышала мой хриплый от волнения семнадцатилетний голос:
— Дуся!.. Я люблю тебя...
— Ну?!
Я неловко взял её за плечи, а она приподнялась на цыпочки и прильнула горячими губами к моим жадным губам...
Она целовала меня уже не так, как в фантах, а страстно и с такой силой, что у меня даже зубы заболели и закружилась голова от безмерного, как мир, счастья.
Три года я любил её так, как никогда и никого не любил до неё.
И пришла ночь, ставшая золотым, полным цветов и радости днём.
Был апрель 1917 года.
Приближалась Пасха, и Дуся назначила мне свидание возле церкви, когда выйдет с исповеди.
Я снова был учеником сельскохозяйственной школы и пришёл в форменной шинели и фуражке с золотыми граблями, косой и колосьями на ней.
Ночью было ещё сыро и холодно.
Мы пришли на Дусин огород. Я снял шинель и расстелил её на влажной чёрной земле, и мы с Дусей сели на неё.
Я обнял её и прижал к своему сердцу, задыхаясь от любви, а она начала плакать и умолять меня, чтобы я её не бросил, требовала клятв в верности, что я с радостью и сделал, поклялся ей, как Демон Тамаре.
Только почему, когда она плакала, её ресницы под моими губами были сухими?..
Потом она спросила:
— Ты завтра придёшь?
— Нет. У меня болит голова.
— Все вы такие!..
Её девичья чистота уже до меня была утрачена, хотя она до самой минуты близости уверяла меня, что никогда и никого до меня не любила.
Так разбилась моя первая любовь.
Она, как чайка, раненная жестоким стрелком, волочила разбитое горячим свинцом окровавленное крыло по камням и терниям моей муки и никак не могла взлететь в небо...
В ночь, когда моя любовь разбилась золотой головкой об острые камни, Дуся показала мне дорогу к Донцу через овраг, чтобы я не шёл по улице, где меня могли бы встретить лисичанские парни, верные давней шахтёрской традиции.
Когда они встречали чужого, то, если тот не ставил могорыч, брали его за руки и ноги, поднимали выше своих голов и с разбега местом ниже спины, как трамбовкой, били о железную донецкую землю.
Ну, у человека после этого всё внутри обрывается или держится на волосках, и через недолгое время погребальный звон по нему холодно звучит в синем и равнодушном небе...
Уходя от Дуси из Лисичьего, где пахло углём и юностью, я по дороге заходил в помещение нашей станции погреться после морозного пути, потому что одет я был не очень тепло.
В толпе людей я часто видел смуглую девушку с широкими бёдрами и полными стройными ногами.
Она украдкой смотрела на меня, а когда я оглядывался на неё, быстро отворачивала голову в сторону, делая вид, что не видит меня.
И вот пришло лето. Осинки и вербы над Донцом в зелёных платьях смотрелись в зелёное зеркало вод и мечтали, как девушки, любуясь своей красотой в волшебном стекле, которое отражало их в зыбкой глубине.
Каждый вечер мы ходили на станцию встречать пассажирский поезд, который подлетал к перрону с синими искрами из-под колёс от рельсов.
Ровно в семь часов он тяжело дышал, отдыхая от бешеного бега под уклон от полустанка Волчеяровка до Переездной, как называлась наша станция.
Однажды в толпе я увидел Дусю, стоявшую ко мне спиной и сладко-знакомым жестом поправлявшую тонкими пальчиками волосы возле нежного и милого ушка. Она обернулась, — и на меня взглянула сестра Дуси, очень на неё похожая.
Я так любил Дусю, что, когда видел её, мгновенно, как трус от испуга на фронте перед атакой, слабел животом... И это после того, как моя мечта разбилась на осколки, и эти осколки остро впились в сердце, полное любви и жалости...
Проводив поезд, мы, заводская и сельская молодёжь, шли к скверу, который был между станцией и заводом, и под серебряные звуки заводского оркестра гуляли пыльными аллеями. Парни ухаживали за девушками, а детвора бросала в третьеротских красавиц репейники, цеплявшиеся к их платьям...
Мы ходили вперёд и назад по главной аллее двумя длинными рядами, и головы первого ряда были повернуты к головам второго вдоль всей аллеи.
Мой товарищ сказал мне:
— С тобой хочет познакомиться одна загорянка. Загорянами мы называли всех, кто жил в заводском посёлке на горе. Я спросил:
— А она красивая? Товарищ улыбнулся:
— Как на чей вкус. Да вот она идёт!
Навстречу шла та самая, что часто украдкой поглядывала на меня чёрными, полными любви глазами на станции. Мы познакомились.
Её звали Татьяна.
Рядом с большим сквером был маленький сквер, куда почти никто не заглядывал.
Мы пошли с Татьяной в тот скверик. Сели на скамью.
Долго молчали.
И вдруг Татьяна томно и изнеможённо упала лицом мне на грудь...
— Володя!.. Я люблю тебя!.. — прошептала она и почти в забытьи замерла на моём плече...
Поздно ночью я провожал её на гору мимо татарских казарм.
Приближалась гроза, и травы страстно и пьяно шумели от ветра...
Молнии рассекали небо, а наши сердца рассекали другие молнии...
Я не любил Татьяну. Мне только было приятно, что она любит меня.
Потом на крыльце её хаты мы долго сидели. Целовались в вспышках молний... А Татьяна, пахучая и растрёпанная, всё не поддавалась мне, боролась со мной, влюблённая и жадная до чувства...
А потом гроза ударила в землю частыми слезами неба...
И Татьяна в тёмных сенях, горячо дыша мне в лицо, сказала:
— Ты же не говори никому.
Мы часто ходили с ней в каменный карьер за посёлком, и я любил смотреть на покорную красоту Татьяны, залитую морем серебряного сияния с неба...
Мне было странно и сладко-дико, что она такой же человек, как и я, а я могу вести её куда захочу и делать с ней то, что захочу.
Но моя работа в шахте не давала мне возможности помогать матери так, как я хотел, и я решил снова учиться в сельскохозяйственной школе.
Я сказал об этом Татьяне. Она грустно посмотрела на меня:
— Тогда я тебя потеряю.
Когда я с Дусей гулял по центральной улице Лисичьего, за нами всегда кучками ходили девушки, и за спиной я слышал их комплименты в мой адрес:
— Хорошенький!..
— Хорошенький!..
И мне приятно было это слышать. А у нас на "чугунке", возле завода, где мы гуляли по путям к станции, волошские девушки хорошо угощали меня верболозом в Вербное воскресенье.
Так они выражали свою симпатию ко мне. Словом, я был ничего себе парень, и даже сестра Зоя говорила, что я красивый.
И вот, когда я гулял в садике кинотеатра возле шахты "Дагмара" в Лисичьем, мальчик передал мне записку, в которой было написано, что со мной хочет познакомиться одна девушка.
Я посмотрел туда, куда показал мне мальчик. В форме лисичанской прогимназии навстречу мне шла пышная смуглянка, настоящая библейская красавица.
Мы познакомились.
Её звали — Юлия.
После кино я проводил её домой.
Было уже поздно. Пошёл дождь. И мы стали под козырёк базарной будки.
Я начал её целовать.
А она как-то странно разомкнула губы, так что вместо поцелуя выходил один свист, и я целовал только её дыхание...
Я рассердился и оставил её одну ночью на базаре...
В каменскую школу после каникул пришло довольно большое письмо от Юлии, в котором она писала, что "Ваш поцелуй прожёг меня насквозь...", "хоть бы гром неба разразил мою душу..."
Я думал: и какой там поцелуй, и как он мог прожечь её насквозь, если его и не было, а был только пустой свист...
Мне было неприятно, что Юля написала своё письмо со стихами Бальмонта 1 и Северянина 2 на бланках своего отца, который был управляющим угольных складов.
И снова Лисичье.
На улице, которую называли Каменьями, "на камнях" вечерами гуляла молодёжь, гулял и я.
Среди толпы я увидел Юлю.

