Он знал, что я пишу стихи, но когда я ещё на заводе говорил ему, что хочу учиться, он советовал мне делать это и говорил:
— Лучше быть хорошим агрономом, чем плохим поэтом.
И я снова стал учеником. Но всё время боялся, что заболею и меня исключат из школы.
Мне даже снилось, будто я болен и должен ехать домой. Я рыдал во сне. А утром товарищи спрашивали меня:
— Чего ты плакал, Володя?
И за несколько дней до рождественских каникул я не выдержал вечной тревоги, и когда в шесть часов прозвенели на работу, я не смог подняться.
Я заболел.
Приходит управитель.
Его ненавистные свиные глаза в кровавых жилках насмешливо взглянули на меня:
— А вы ж обещали не болеть. Я молчал.
Что я мог сказать этому мучителю, от которого зависела моя жизнь.
Мы прозвали его "Плюшкин" 1. Весной во время работ и летом он следил за нами в бинокль с балкона, собирал ржавые гвозди и клал их в карман своего белоснежного пиджака.
Своего сына Павлика он заставлял собирать такие гвозди и платил ему по копейке за дюжину.
Он часто приходил и смотрел, как мы работаем. Были такие ребята, которые горячо копали, когда рядом был управитель, а когда его не было, совсем ничего не делали. А я работал и отдыхал одинаково: был управитель или его не было.
И ребят, которые работали только у него на глазах, он хвалил, а меня ругал.
А вокруг шумела посадка из шелковиц и диких маслин, и я часто писал там стихи.
Управитель издевался надо мной:
— Вот вы, Сосюра, поэт. Почему бы вам не написать про поросят. Это так поэтично.
XXX.
На заводской площади грозно звучали митинги, охрипшие агитаторы в крестах пулемётных лент призывали в красные ряды, но рабочие стояли грустно и неловко, и мало кто шёл в смертники революции.
И зачем им было идти, если в заводском магазине пшено, мясо и масло продавались по ценам мирного времени: например, хлебина на восемь фунтов стоила 18 к., а когда чего-то не было в магазине, рабочим сверх обычной платы выдавали деньги на эти вещи по рыночным ценам.
Завод принадлежал иностранцам, и директор Теплиц знал, что делал.
Только отдельные герои шли в красную гвардию.
Я приехал домой на один день и узнал, что ученики штейгерской школы сбросили своего управителя, несправедливого и вредного человека.
Ну, думаю, если они это сделали, значит, и мы можем.
Я пошёл к латышу, комиссару станции Яма, рассказал ему всё об управителе и о том, что хочу сделать так, чтобы его сняли.
Он посоветовал мне связаться с рабочими экономии, а если дело не выйдет, то он сам его доведёт до конца. И предложил мне организовать в школе кружок социалистической интеллигенции.
Когда я пришёл в школу, гнев совсем выбил из моей головы совет комиссара. Я только сговорился с несколькими товарищами, которые обещали поддержать меня, взял звонок и начал звонить на собрание.
Все бегут и спрашивают, в чём дело.
— Сейчас узнаете, — кричу я и ещё сильнее трясу звонком.
Собрались все ученики.
— Зовите управителя, — властно говорю я, и ребята побежали за ним.
Управитель пришёл в парадном мундире, бледный и спокойный.
Я вышел и стал перед ним.
— Товарищ Фиалковский. От лица всех присутствующих предлагаю вам удалиться из школы, иначе вы провалитесь, и провалитесь с треском.
Вдруг слышу сзади:
— Мы тебя не уполномачивали.
Я обернулся и смотрю на тех, кто обещал меня поддержать, а они опустили головы и молчат. Помню из них Ваню Шарапова и Степана Кащеева.
От гнева кровь так бурно прилила мне к голове, что, казалось, её напор пробьёт моё темя и тугим фонтаном ударит в потолок.
— Тогда я говорю от себя лично. В вас с молоком матери всосалось сознание рабов, и у вас язык исчез при виде блестящих пуговиц и зеленого мундира нашего мучителя. — Оборачиваюсь к управителю. — Помните, когда вы вновь приняли меня в школу с вашим условием не болеть. И когда я, не выдержав моральной пытки, заболел, вы приходили и издевались надо мною, напомнив мое обещание не болеть. Я тогда хотел броситься и задушить вас. А теперь времена переменились. Уходите отсюда и дайте дорогу новым светлым и могучим людям, которые будут учить нас не гнуться в три погибели, не дрожать при виде ваших ярких петлиц и звуках вашего голоса, а прямо и светло смотреть в глаза новой жизни. Я сейчас пойду к комиссару станции Яма, и тогда посмотрпм, как вы провалитесь. Вы не ведете нас к прогрессу, а наоборот, вы духовный контрреволюционер. Бледный и перепуганный Плюшкин попросил воды.
— Хорошо, я согласен не быть управляющим, но оставьте меня при школе педагогом хоть на то время, пока я подыщу себе место.
Он начал перечислять все комитеты и комиссии, где был председателем, и поднялась целая буря протеста против моего выступления. Особенно возмутились старшеклассники, которым нужна была подпись Фиалковского на выпускном аттестате. В сущности, это был не протест против меня, а просто они просили Фиалковского и дальше быть управителем.
Я побежал к комиссару. Недалеко от станции я услышал астматическое дыхание моего любимого учителя Дмитрия Куприяновича.
— Зачем вы это делаете, Сосюра? Теперь Фиалковский в наших руках, и мы сможем с ним сделать все, что нам надо.
А немцы уже захватили Харьков 1
Я согласился с ним, хотя, по правде, мне стало немного жаль управителя, потому что он был прекрасным лектором.
Плюшкин подал заявление в педагогический совет из-за того, что я назвал его контрреволюционером.
Меня вызывают. Я забыл, что нахожусь на педсовете, и начал свистеть. Меня призвали к порядку.
Я сказал, что назвал управителя только духовным контрреволюционером, рассказал всё то, что говорил управителю, и что он так относится не только ко мне, но и к другим.
— Да, это — издевательство, — сказал один, и меня отпустили, даже не сделав мне выговора.
А немцы подходили всё ближе.
Детей бедных родителей весной отпускали на три месяца для помощи по хозяйству.
Отпустили и меня.
Демобилизованные солдаты организовали секцию при совете депутатов и, воспользовавшись восстанием кулаков, обезоружили заводской отряд красногвардейцев, поклялись совету, что будут верны революции, и стали нести охранную службу.
Я записался в этот отряд.
Секции дали оружие с условием, что она будет отступать вместе с последними отрядами красной гвардии.
Бои шли уже возле Сватовой.
Мы несли караул на железнодорожном мосту через Донец. Ночью я стоял на посту и тревожно всматривался в кусты, которые во тьме казались живыми существами, врагом, что хищно лезет с динамитом, чтобы взорвать железного великана, гудевшего и качавшегося под моими ногами в симфонии звёздной ночи. Тихо плыл дымный молодой месяц над могучими горами, над лесом и водой, и его лучи тонко касались штыка и печально дрожали на затворе моей винтовки.
Был тёплый и погожий день, и вдруг тревожно и дико закричал гудок на заводе. Это был бесконечно долгий крик, он бил по нервам и звал к бою. Я схватил винтовку и выбежал на улицу.
На заводе уже гремела стрельба и гулко били пушки. А по "чугунке", которая шла полукругом через село и была над ним, грозно и тихо шли броневики. Они открыли огонь по селу и заводу, обороняясь от солдат и рабочих, спровоцированных заводской администрацией, которые не дали им сжечь паром через Донец.
Красногвардейцы плотными рядами стояли на открытых платформах с винтовками у ноги и без счёта падали под пулями спровоцированных братьев.
Я не захотел стрелять по ним и отдал винтовку одному солдату.
Ко мне подскакивает на коне мой родственник Холоденко, начальник отряда солдатской секции.
— Ты чего без винтовки?
— Я сейчас пойду её принесу.
Он подозрительно взглянул на меня и помчался дальше.
Но когда я ещё бежал и переулки были так полны стрельбой, что казалось, стреляют возле меня, я не выдержал, послал пулю в далёкий эшелон. Теперь я знаю, что та пуля никого не убила, потому что я целился в крыши вагонов, но она оторвала мне сердце.
Красные броневики отошли к Лоскутовке и начали бить по штабу.
После каждого удара в небе тонко шумели снаряды и вспухали облачка разрывов, или снаряд попадал в железную дорогу, и тогда казалось, что гремит и разлетается весь мир.
Им отвечали заводские пушки за горой.
Бой прекратился, и красногвардейцы прислали к нам делегатов. Они ехали в фаэтоне в золотом зное дня, сухощавые и спокойные.
В штабе я видел нашего красногвардейца Вельцмана Михаила.
Он в пулемётных лентах печально стоял и слушал члена Совета Ажипу.
Тот горячо и страстно говорил:
— Дорогие красные орлы! Вас не поняли, и вот вы, разбитые и озлобленные, отступаете по окровавленным полям Украины. Вас никто не поддерживает. Но придет время, когда вас позовут, и вы вернетесь сюда — могучие, светлые и непобедимые.
Я ушёл, но ещё долго перед моими глазами стояло печальное лицо красного героя.
XXXI.
Я хмуро стоял на "чугунке", а мимо гремели обозы немецкой армии. Сине и грозно шли кованым шагом бесчисленные колонны баварской пехоты, и ритмично покачивались в сёдлах кавалеристы.
Меня поразил один красивый молодой офицер. Он был тонкий и нежный, как девушка. И ему так шла жёлтая каска.
Тяжело и неумолимо ползли пушки и тупыми дулами хищно смотрели туда, где вместе с кровавым солнцем исчезли люди в крестах пулемётных лент.
И снова вернулся прежний ужас и прежний пристав на заводе. Блистала штыками гетманская стража после разгона немцами Центральной Рады 1. В Германию высасывали длинные эшелоны муку и сало.
По сёлам пытали крестьян, возвращали имущество и землю помещикам и без конца расстреливали красногвардейцев и матросов.
Я нигде не мог найти работы, ходил с ребятами к девушкам и в угаре самогона грезил о каких-то синих глазах, которые я должен встретить, хотя никогда их не видел.
Начал увлекаться Олесем 2 и Вороным 3. Иногда писал украинские стихи.
Я не мог просто так пить самогон и затыкал нос пальцами, чтобы не чувствовать его тяжёлого запаха. А потом плакал пьяными слезами над "Катериной" Шевченко, над своим прошлым и лез целоваться к товарищам.
Один немец полез к девушке Серёги Дюжки. Она начала кричать, немец был полный и сильный. Но Серёга сбил его с ног, схватил за штаны и блузу и начал бить о земляной пол. У немца уже безжизненно моталась голова, кровь больше не шла из горла, а Серёга всё продолжал глухо ударять его о пол.
Девушки предупредили его, что бегут немцы.
Серёга выскочил и побежал. Немцы, стреляя на бегу, погнались за ним. Они загнали его на кручу над Донцом.
Было уже холодно, и Серёга с разбега прыгнул вниз головой в Донец.

