Она была в белом, как вишнёвый сад, платье и шла с подругой.
Я пошёл ей навстречу. Юля что-то шепнула подруге, и та исчезла в толпе.
Мы пошли за село.
И вот... В лунном сиянии лежит на камнях роскошная Юля с большими, чёрными, гипнотическими глазами и от нетерпения рвёт белыми красивыми зубами лакированный хлястик моей фуражки...
Вся моя душа рвётся к ней, а я, словно каменный, стою над ней, смотрю на часы на руке и говорю:
— Поздно. Мне пора домой.
А она не поднимается и властно ждёт.
Меня возмущало то, что её глаза имели надо мной какую-то почти непреодолимую силу.
Потом она писала мне в школу, что я — её мечта, и она хочет с этой мечтой "реально столкнуться".
Но до "столкновения" не дошло, потому что я её не любил.
Юля поднялась с камней, отдала мне фуражку и пошла провожать меня за Лисичье, в другую сторону, ближе к Третьей Роте...
Когда мы вышли за село, она смотрела мне в глаза грустно-грустно...
И этот взгляд был таким сильным, что душа моя едва не рассталась с телом, чтобы навеки слиться с её душой...
Но я стоял как каменный.
Тогда Юля подошла ко мне совсем близко и спросила:
— Значит, надежды нет?
И холодно слетело с моих равнодушных губ:
— Нет.
Тогда Юля чёрной тенью повернулась с опущенными плечами и руками, согбенная и невинно скорбная, пошла в ночь. Моё сердце рванулось за ней, но я был словно каменный.
XXVIII.
Ещё маленьким я очень любил читать разные "декламаторы", художественные хрестоматии и рецензии на стихи в приложениях к "Ниве" '. Конечно, я любил переписывать в тетрадь, а то и просто учить наизусть те стихотворения, которые меня захватывали.
Я очень хотел быть поэтом, думая, что поэты — это необыкновенные люди: к ним, в ароматные комнаты, приходят влюблённые и покорные женщины, непременно с жертвенной и тихой любовью, и, конечно, у этих женщин синие небесные глаза и золотые волосы... Особенно меня захватило стихотворение Дмитрия Цензора 2: "Любил я женщину с лазурными глазами..."
Есть такие поэты, которые за свою жизнь могут написать одно-два чудесных стихотворения. Таким был и Дмитрий Цензор.
Не могу не привести это стихотворение:
Любил я женщину с лазурными глазми,
не знал я женщины безмолвней и грустней.
Загадка нежности меня пленяла в ней
и грусть покорных глаз с их тихими слезами...
Покорно, как дитя, пошла она за мной,
на нежность и любовь ответа не просила...
И в этом чудилась непонятая сила,
томившая своей безмолвной тишиной...
Однажды вечером, под шелест листопада,
она безропотно ответила: "Прощай..."
И думал я: "Судьба как будто невзначай сроднила нас...
Прости. Так суждено. Так надо".
И жадно я искал... И много, много раз
любовь была как сон, как призрак, как вериги...
И женские сердца я изучал, как книги,
но позабыть не мог печаль покорных глаз.
Когда мне больно жить, мне хочется сначала
молитвенно прильнуть к душе ее простой.
Ведь я не знал тогда, что нежной красотой
цвела ее любовь и жертвенно молчала.
Почему мне понравилось это стихотворение?
Мне кажется, по двум причинам. Здесь нарисован образ идеальной для меня женщины (такая жена была у поэта Фофанова3). Во-вторых, я сам в каких-то глубинах своей индивидуальности похож на Дмитрия Цензора, точнее, на того Дон Жуана 4, каким хотел бы быть Дмитрий Цензор, потому что я теперь убедился: поэты всегда лгут и гиперболизируют в человеке либо хорошее, либо плохое.
Когда-то я гадал на оракуле (не смейтесь, мои милые читатели, я ведь был глупый, маленький — двенадцать лет) пшеничным зёрнышком, и на мой вопрос: "Кто меня будет любить?" — мне было показано: "Женщины".
Значит, психологическая подготовка, пусть и на мистической почве, уже была, но я уверен, что этому соответствовали и психофизиологические причины в формировании моей индивидуальности.
Может быть, потому, что я ещё маленьким жил в городе и звуковые и зрительные впечатления отложились тайными и сладкими слоями в моём подсознании, я всегда страстно мечтал о городе: там контрасты, там движение, там нежность и жестокость переплелись в такой мощной гармонии, что она, как магнит, тянула моё воображение в далёкие, широкие, полные приключений и любви города. Я же жил в глухой провинции под вечным грохотом завода и криками поездов, которые пролетали через наше село, особенно вечером, когда пассажирские вагоны, ярко и огненно освещённые, с весёлыми и незнакомыми людьми всё летели туда, в неизвестные и прекрасные города, а за ними гналась моя маленькая душа, как рыжее есенин
ское жеребёнок, и теперь ретроспективно, сквозь смешные и наивные слёзы, заливающие мои глаза, звучат мне слова поэта:
Милый, милый, смешной дуралей!
Ну куда он, куда он .гонится.? 5
Но жеребёнок стал великим поэтом Украины, он догнал железного коня и слился с ним в бешеном движении в Будущее.
Писали стихи и мой дед, и мой отец (на украинском и русском языках), я тоже начал писать стихи не только потому, что их писали мой дед и мой отец, а ещё и потому, что вообще люди могут быть поэтами, а я не могу. Что это значит?
Когда-то к нам на ярмарку приехали акробаты. Они в балагане ходили на руках, я восхищённо смотрел на них и думал: они же ходят на руках, а они такие же люди, как и я. Значит, и я научусь ходить на руках.
И я научился ходить на руках.
Правда, я ободрал себе виски до крови, чуть не выбил правый глаз, но научился. Ребята смеялись надо мной, били меня, а я не обращал на них внимания и чувствовал себя героем.
Однажды, когда я (четырнадцати лет) писал своё первое стихотворение, у меня было такое идиотское лицо, что бабушка, проходя мимо, сказала: "Брось писать стихи, а то ты сойдешь с ума".
Я испугался и перестал писать стихи.
Но когда началась империалистическая война, поток патриотических стихов в тогдашних журналах захватил и закрутил меня.
Я окончательно решил быть поэтом.
В какой-то книге я прочитал: "Какой же он поэт, ведь у него нет еще и сорока стихотворений!" И я подумал, что когда у меня будет "сорок стихотворений", я стану настоящим поэтом.
Вообще люди определённого возраста начинают писать стихи, когда влюбляются, а я начал писать стихи на религиозной почве.
Есенин 6 был под сильным влиянием своего религиозного деда, а я — своей религиозной бабушки.
Вообще я хотел быть монахом.
Вот моё первое стихотворение (я начал писать на русском языке потому, что учился в русской школе и читал очень много русских книг):
Господь, услышь мои моленья,
раскаянье мое прими,
прости мои ты согрешенья,
на путь святой благослови.
Я [же] хотел быть святым, как "Иоанн Кронштадтский", сочинениями которого я, между прочим, увлекался и поэтому не любил читать Толстого 7.
А вот о войне:
Друг друга люди бьют и режут,
забыли, что придет пора,
прорвется грешной жизни нить,
и все их грешные дела
придется богу рассудить.
Когда я писал стихи, то думал, что они гениальны и каждое стихотворение стоит десять тысяч карбованцев...
А это о коллективном творчестве. И снова о ярмарке и балагане. Бродячие артисты всегда пели в балагане:
Живо, живо! Подай пару пива!
Подай поскорей, чтоб было веселей!..
А у нас, когда кто-нибудь напьётся, ребята говорили: "Что?! Нагазовался?"
У нас был содовый завод, где приходилось работать в хлоре: там очень тяжело, и рабочий мог выдерживать только два часа, — после этого его за ноги почти без чувств вытаскивали на воздух.
От этого и пошло (о пьяных): "нагазовался".
Тогда я придумал, точнее, переделал "Живо, живо подай пару пива!": "Живо, сразу! Подай пару газу, подай поскорей, чтоб было веселей". И все начали петь.
Когда же я говорил ребятам, что это придумал я, — они мне не верили и даже били меня, считая, что это их:
"созданное тобою уже не принадлежит тебе".
Я очень любил читать про сыщиков: Ната Пинкертона, Ника Картера, Шерлока Холмса8, Пата Конера, Этель Кинг, Арсена Люпена и т. д.
Вообще я очень любил читать о приключениях и совсем не любил поэзию. Когда начиналось описание природы, я перелистывал эти страницы и читал дальше: меня интересовало развитие действия — "что дальше..."
XXIX.
Ещё когда я работал учеником в маркшейдерском бюро нашего завода, я никак не мог даже на работе не мечтать о своей любви к Дусе. Она так и стояла всегда перед моими глазами. Гипноз любви!
Однажды я так размечтался, представляя лицо моей первой любви, что, забыв обо всём на свете, подул на волосинку, чтобы дыханием сдуть её с рейсфедера, который держал над раскрытым планом выработок шахты, который нужно было перенести на кальку.
И, о ужас, я выдул не только волосинку, но и тушь, которая чёрно и густо разбрызгала план.
Развал, наш начальник, покраснел, как петушиный гребень, и крикнул на меня: "Болван!"
Я спокойно подошёл к вешалке, снял свой пиджак и, одеваясь, сказал:
— Я сюда пришёл не для того, чтобы быть мальчиком на побегушках.
И пошёл за расчётом.
Товарищи говорили мне, что скоро мобилизация моего года и меня заберут на войну, но я их не слушал.
Управитель завода Вульфиус хорошо ко мне относился и позвал к себе.
— Что же вы, Володя, как нежная девица. Я позвонил Розвалу, и он перед вами извинится. Идите наверх. Розвал с улыбкой посмотрел на меня:
— Ну что, Володя, давайте помиримся.
— Давайте.
Но я не зарабатывал себе даже на сапоги и вместо того, чтобы помогать матери, сидел у неё на шее.
Я взял отпуск и снова поехал в ту школу, где учился.
Управитель Григорий Павлович Фиалковский сказал, что меня могут принять только в первый класс через конкурсный экзамен.
Я же одним из лучших учеников перешёл во второй класс, и вот — экзамен.
Выхода не было, и я согласился.
Экзамен я выдержал, но на медицинской комиссии у меня нашли анемию, и я должен был ехать домой.
Я решил идти на войну добровольцем. Мать меня благословила, товарищ дал денег на дорогу к воинскому начальнику.
На одной станции меня встретил школьный товарищ Жорж Науменко и посоветовал пойти к заводскому врачу. Может, у меня нет анемии, и тогда меня примут в школу.
С удостоверением, что у меня нет анемии, я приехал в школу.
Управитель взглянул на меня.
— Сколько заплатили? Я ничего не сказал.
— Но ваше место занято кандидатом, и мы не можем вас принять.
— Я готов жить в сторожке, лишь бы учиться. Вы же знаете, что у меня умер отец, и единственная надежда помочь матери — это кончить ваше училище.
— Хорошо. Я поставлю ваш вопрос на педагогическом совете.
Я чуть не сошёл с ума, пока шло совещание. Наконец выходит управитель.
— Вы приняты, но будете учиться на свой счёт и не должны болеть.
Это было всё равно что меня не приняли, потому что ещё когда отец был жив, я был стипендиатом. А как же теперь?..
Я пошёл на завод к Вульфиусу, и он, немец, совсем чужой мне человек, согласился платить за меня.

