• интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Третья рота Страница 6

Сосюра Владимир Николаевич

Читать онлайн «Третья рота» | Автор «Сосюра Владимир Николаевич»

Отец быстро срывал с меня чёрные бархатные штанишки, а мать рвала на себе волосы, то поднимая, то опуская руки. Её крика я не слышал... Всё происходило словно во сне...

Потом — тьма...

Дальше — уже со слов матери.

Лечил меня наш третьеротский фельдшер Трофим Иванович.

Я обварился так сильно, что остался лишь последний слой кожи, и если бы сошёл и он, это означало бы смерть.

Мать платила фельдшеру (тайком от бабушки) по рублю за каждый визит, а бабушка (тайком от матери) давала ему столько же.

Он подсыпал в мою мазь какую-то гадость, которая вновь вызвала воспаление, и я едва не умер.

Родители отдали мазь на анализ врачу, и после проверки стала известна причина, едва не погубившая меня. Фельдшера выгнали.

А ещё раньше бабушка, которая часто ссорилась с мамой и хотела показать ей, что такое настоящая любовь к сыну и тревога за него, однажды, пока мать куда-то ушла, взяла меня, завёрнутого в пелёнки, и засунула в дальний тёмный угол под кровать...

Мать едва не умерла от ужаса, потому что нигде не могла меня найти. Она искала меня целый день, а я всё это время лежал на голом холодном полу...

Потом мать долго не могла понять, почему я без остановки кричал целых шесть месяцев и ничем невозможно было меня успокоить.

Разумеется, у меня оказался ревматизм. На Брянском Руднике перед сном у меня часто ломило ноги, и мама делала мне массаж, растирая их лампадным маслом или керосином, а затем тепло укутывала шерстяным платком...

Выходит, мне повезло.

Перед тем как попасть в деревню, мы приехали в Харьков. Жили на Потинской улице, 110. Приютил нас дедушка по матери. Деда по отцовской линии к тому времени уже не было в живых. У маминого отца было пятеро детей: Клава, Нина, Лёня, Костя и Ваня.

Дедушка часто выпивал, и тогда становился буйным. Он страшно ругался с бабушкой, детьми и даже с мамой. На меня эти ссоры действовали как гроза без грома... Они непрерывными молниями жгли мою душу... И происходило это очень часто.

Меня только удивляло, что все они всё ругаются и ругаются, но не дерутся... А ведь я ждал именно драки — наверное, с топорами или ещё чем-нибудь подобным.

Я, дрожа от страха, всё ожидал, когда же они наконец начнут биться... Но они только осыпали друг друга бранью. Комната наполнялась нервной бурей, и эта буря разрывала моё маленькое сердце на части. Это было словно ожидание выстрела. Не так страшен сам выстрел, как ожидание его.

Все они были ужасными неврастениками, кроме моего отца. Натянутые, словно струны, странно напряжённые и полные угрожающего звона, будто вот-вот оборвутся...

Я выбегал на улицу и на шумных ярких тротуарах вместе с мальчишками пел:

Вставай, поднимайся, рабочий народ!..

Только вместо слов «крик мести народной» мы распевали:

«крицместер народный».

Это был 1905 год.

Дядя Ваня учился в жестяной мастерской, но мечтал стать машинистом. Ещё совсем маленьким он пел:

Тут, тут поезд стоит пять минут.

И его мечта сбылась.

Но об этом позже.

Когда мы вернулись в деревню, в родную Третью Роту, я увидел рабочую и крестьянскую демонстрацию.

Через площадь, на Красную улицу, шли степенные молодые парни в пиджаках и ярко начищенных сапогах.

Они медленно двигались и пели:

А у Питере, на троне,

сидит чучело в короне...

Это была песня против царя.

Полицейские попрятались.

Рабочие шли к содовому заводу...

До сих пор стоит у меня перед глазами эта яркая, смелая, спокойная, никого не боящаяся демонстрация.

Тогда я ещё не понимал, зачем всё это происходит, но мне нравилось это море людей в ярких, залитых солнцем рубахах, подпоясанных красивыми шнурами с кистями. Они шли, твёрдо ступая по запылённой летней земле, эти светлые, до слёз родные мне хозяева нашей земли.

Мама говорила, что они идут завоёвывать свободу, а у отца глаза были светлые-светлые, словно у орла, который смотрит прямо на солнце.

VI.

Харьков, снова Харьков...

Он казался бесконечно широким и шумным.

Я уже ходил в школу.

Воскресенье.

Учительница повела нас смотреть «туманные картины»... Мы очень долго шли. Я сильно устал. Наконец пришли в большой зал. Стало темно. Потом вспыхнул свет, на экране забегали маленькие чёрные человечки, и нам было очень смешно. Затем всё исчезло, словно прекрасный золотой сон: и «туманные картины», и школа.

Иногда мы жили в городах, но недолго.

В Луганске я прыгал вниз головой с железного моста возле Гартманского завода в речку Луганку. В Воронеже дрался с мальчишками, которые смеялись над тем, что я вместо «арбуз» говорил «кавун», а в деревне уже смеялись надо мной за то, что после Воронежа я вместо «а что же» говорил «дык што»...

Зато в Воронеже я научился кататься на санках не сидя, а лёжа на животе, управляя ими не каблуками, а носками ботинок. Никто больше так не умел, и я считался настоящим героем. Я мчался там, где никто не решался.

Особенно любил съезжать с заводской горы по тропинке, которой ходили рабочие, долетая почти до железнодорожной насыпи. Я лечу, а мимо мелькают столбы, мелькает сама смерть...

На страшной скорости я проносился мимо чугунной водоразборной колонки. Возле неё всегда разливали воду, и она замерзала. Со временем вокруг образовался сплошной ледяной покров. Мои санки были с острыми, отполированными железными полозьями. Я несусь с горы. Всё ближе чугунная колонка. Хочу объехать её. Но полозья скользят по льду, и санки летят прямо в колонку...

Ещё мгновение — и моя голова разлетится вдребезги.

До колонки остаётся всего несколько метров.

Я разжал руки и выпустил из-под себя санки.

Они врезались в колонку и отлетели в сторону.

А я сам, продолжая скользить животом по льду с бешеной скоростью, налетел на колонку и ударился об неё вытянутыми вперёд руками, чтобы смягчить удар и защитить голову. Руки мягко упёрлись в холодный чугун, согнулись, и я только слегка коснулся колонны головой.

Я перехитрил смерть.

Мне было десять лет.

Рисовать я начал с двух лет. Уже взрослым я видел у бабушки свои первые рисунки — работы двухлетнего начинающего художника... Я всё время изображал паровозы и вагончики с трёхпалыми людьми... Паровозы и вагончики, паровозы с тендерами, товарные вагоны, эшелоны... Будто заранее чувствовал, как многое грозное будет связано в моей жизни с ними, как много радостного и страшного, как много страшного и радостного.

Но обо всём этом, кровавом, — позже... Тогда уже, кроме Зои, был и Олег, мой любимый брат. Ещё на рудниках и в городах он пять раз переносил воспаление лёгких. В моей памяти он навсегда остался бледным, тихим и покорным, лежащим на кровати в Юзовке во время своей пятой болезни. Его печальное, спокойное личико горит в моей памяти бледным факелом, а ветер нужды и горя веет мне в лицо из тех далёких скорбных дней нашего тяжёлого детства. Костлявая рука смерти пытается погасить этот огонь, но он продолжает гореть, чтобы потом засиять ровным светом победы.

Вот и сестричка Зоя — то ли в Юзовке, то ли на другом руднике — страшно распухла от воспаления почек...

VII.

Сметановка.

Это было небольшое село, почти хутор.

Отец работал там учителем. С каждого ученика он брал ежемесячно полтинник и буханку хлеба. За одну зиму дети уже умели читать, писать и знали четыре арифметических действия...

К каждому ученику у него был свой, особый подход.

Учиться начал и я. У меня появились тетради, карандаш, ручка, чернильница, грифель и грифельная доска.

Сначала мы выводили на грифельной доске палочки, потом буквы.

Отец учил нас не по старинке — не через «аз», «буки», «веди», «глаголь», а так, как буквы существуют в современном произношении и соединяются между собой...

Мы старательно тянули звуки хором, скрипели грифелями, учились считать и начали решать задачи.

Однажды я сам написал на доске: «Папа... Мама...» Мать радостно воскликнула за моей спиной:

— Коля! Посмотри, Володечка уже умеет писать «папа» и «мама».

Странная... Ведь я уже мог писать все слова, которые знал, и даже целые фразы, мог бы написать письмо, пусть и без знаков препинания. Но мама об этом даже не спрашивала. Ей хватало той маленькой радости, что её старший сын уже умеет написать слова «папа» и «мама».

Наши хозяева часто приглашали к себе соседей и знакомых, зажиточных крестьян. Долгими зимними ночами, белыми от снега и наполненными завыванием ветра, они пили водку и пели чумацкие песни... Передо мной до сих пор стоят красные бородатые лица с широко раскрытыми ртами, звенящими от песен, а полные, румяные женщины, подперев подбородки руками, тонкими печальными голосами вплетались в громовые басы длинноусых мужчин.

Мы с мальчишками часто бегали на замёрзшую реку играть в «ковеньки» и гоняли по тонкому прозрачному льду «свинку» от кона до кона. Лёд волнами прогибался под нами, а мы неслись над холодной водяной смертью, чувствуя, как сердце сладко замирает от страха и восторга. От быстрого бега становилось жарко и хотелось пить. Тогда мы палками пробивали во льду маленькие отверстия, ложились к ним и, ритмично нажимая руками на лёд, заставляли воду бить нам прямо в рот. Мы пили её — холодную и сладкую. А потом снова разлетались по звонкому льду, словно смуглые воробьи...

Ах, этот соломенный запах дыма из труб — такой родной и незабываемый, эти роскошные снега с отпечатками заячьих лап и птичьих следов, обветренные лица мальчишек и стихи Кольцова:

Ну, тащися, сивка,

Пашней десятинной,

Выбелим железо

О сырую землю...

И Никитина:

Вырыта заступом яма глубокая,

Жизнь невесёлая, жизнь одинокая,

Жизнь бесприютная, жизнь терпеливая,

Жизнь, как осенняя ночь молчаливая.

Долго она, моя бедная, шла,

И, как степной огонёк, замерла.

Особенно мне нравились последние строки:

Тише... О жизни покончен вопрос.

Больше не нужно ни песен, ни слёз...

Кольцов... А особенно Никитин...

Я очень любил его и до сих пор люблю всем сердцем. Кольцова тоже любил, но у него больше радости, а у Никитина — больше печали, и потому он мне роднее и ближе. Ах, эти бедные голубые тетрадки «для народа» с лучшими стихами русских поэтов на обложках...

И церкви с серебристым звоном колоколов, золотые ризы священников, ангельские голоса под голубым сводом с распростёртым на нём Богом Саваофом — всё это тоже было, как те голубые тетрадки «для народа»... Золотая отдушина народному горю, единственный выход для тревожной, скорбной души. Другого выхода тогда не существовало. Так же и у нас — из страшной, беспросветной нищеты.

Родилась сестричка Оля. Её крёстной матерью стала помещица — красивая, полная, румяная, темноглазая женщина.