Они смотрели в наши расширенные зрачки и в суженные зрачки горилл в стальных шлемах, которые шли и катились на миллионах шин за бронёй машин по нашей залитой кровью, огнём и слезами земле, стонавшей от взрывов, терзавших её материнскую грудь...
В Киеве, как и всюду, куда доставал огонь врага, где по земле, а где с неба, с неба — дальше, а на земле ещё не так близко, страшное дыхание войны чувствовалось в прерывистом, полном змеиной ярости рёве фашистских моторов и в безумном скрежете стали от гигантских разрывов в Днепре между мостами через родные воды, которые гневно били в берега и звали к возмездию сынов Украины и их красных братьев с необъятных просторов нашей звёздной страны.
Как-то на фоне того гигантского и страшного в своей ожидаемой неожиданности неловко и неуютно говорить о личном.
Словом, жена была эвакуирована с писателями старшего поколения в Уфу. Что стало с сыном, я не знал.
ЦК разделил нас, писателей, на агитгруппы, и мы выступали перед населением.
Я был в паре с Юрком Кобылецким 2.
Он выступал с речами, а я читал стихи под небом, которое скоро должно было стать уже не нашим, бесконечно родным небом моей святой Украины...
Меня только поразила телеграмма из Уфы. Один известный поэт, которого уже нет в живых не по его воле, а по воле тех, кого тоже уже нет в живых, в этой телеграмме спрашивал, когда кровь уже лилась морями и города кричали к небу грохотом пожаров, полные ран, как и люди, этот поэт спрашивал:
"Как моя квартира?"
А в его квартире был штаб, а на крыше дома, я называл этот дом "феодальным", а наш "плебейским", где он жил, стояла зенитка и резко и гулко кашляла в грозное небо...
Штаб, конечно, писательский, где Бажан 3 выдавал нам ещё залитые маслом пистолеты "ТТ".
А перед тем в военном отделе ЦК нам выдали офицерское обмундирование.
Его получила и Ванда Василевская 4 и стала очень похожа на женщину времён гражданской войны, женщину военного коммунизма.
Мне понравилось, что она не боялась, а была спокойна и сосредоточена.
ЦК снова разделил нас, но уже на две группы: одну отправляли в тыл, а другую — на фронты.
В писательском садике под прерывистым гулом фашистской смерти над золотым и окровавленным Киевом на скамье лежал Вадим Собко 5 и спокойно читал книгу.
Его посылали на фронт.
А Иван Нехода 6, который тоже шёл в огненное море последней битвы с тьмой, говорил мне, такой же спокойный, как и Вадим:
— Вы в тылу, а мы на фронте будем делать одно общее дело.
А мне было остро стыдно, что меня посылали туда, где ещё горит по ночам электричество и люди могут спокойно спать за окнами, не заклеенными крестами бумажных лент.
Но боевой приказ ЦК.
Дисциплина сердца, привыкшего слушаться голоса партии, повела меня в Харьков сквозь огненный вихрь ударов с неба. В Харькове мы тоже работали оружием слова.
У меня там вышел первый сборник огненных строк "Красным воинам" 7.
Но ночами и Харьков начал заливать небо огненными пунктирами пуль и снарядами, потому что и над ним всё чаще стали летать железные птицы и бросать яйца смерти на землю, с которой дети худенькими израненными кулачками посылали проклятия убийцам с "цивилизованного" Запада.
А они, наглые своей временной силой, на своих железных воронах, поблёскивая троглодитскими глазами за стёклышками пенсне, гонялись даже за коровами...
И вот меня снова посылают ещё дальше и уже в более глубокий тыл.
Уфа.
Что ты скажешь о земле, которая раскрыла нам тёплые объятия и приняла, как своих измученных сыновей с братской земли далёкой Украины.
Скажу только, что я никогда не забуду Башкирию 7 и буду любить её, как полюбил её сыновей и дочерей, а особенно её поэтов, выразителей её великой души, Сайфи Кудаша 8, Баяна 9 и ещё многих, таких родных и незабываемых.
Сына жена нашла на Харьковском вокзале и с другими детьми привезла в Башкирию. Там же, в Уфе, была и наша Академия 10. Там же было и наше писательское издательство, и выходила литгазета, в которой Городской, "Сосюра? Да это же литературный паразит!", писал о "золотой лирике Сосюры..." и т. д.
Там же я написал стихотворение "Когда домой я приду" 12, которое считаю центральным стихотворением моего сердца, если можно так сказать.
Оттуда же полетел эшелонами и самолётами "Письмо к землякам" 13 и над порабощённым, но непокорённым Донбассом разлетался белыми мотыльками и тихо опускался ими на золотую землю моей любви, моей юности...
Но что это я всё о себе да о себе.
И Павел Григорьевич Тычина, и Рыльский Максим Тадеевич, и все мы слились в один вооружённый лагерь слова, отданного служению Родине.
Родина!
Кроме неё, кроме её страданий и гнева, кроме её борьбы, для нас не существовало ничего.
И когда нам порой было и холодно, и голодно, одна золотая мысль закаляла наши сердца, полные любви к партии, к сынам Отчизны, которые в стальных шлемах, как ангелы возмездия, стояли стеной сердец и железа против вооружённого зла, вооружённая правда против вооружённого зла; и мы, когда нам становилось очень тяжело, думали: "А на фронте ещё тяжелее".
Нам хоть смерть не смотрела в глаза, а там... Там...
В то огненное "там", где решалась судьба не только наша, а всех простых и честных людей на земле, летели наши думы и сердца...
Осенью 1942 года часть нас, писателей, пригласили в Москву на литературные выступления.
В Москве я зашёл к т. Коротченко 14, который сидел за столом с намагниченными гневом и бессонницей стальными глазами.
Я спросил его:
— Какой у меня способ мышления...
И сердце моё, вздрогнувшее от счастья, услышало:
— Большевистский. Я сказал:
— Я хочу работать в Москве, здесь ближе к фронту.
Демьян Сергеевич согласился.
Тогда я попросил у него разрешения поцеловать его.
И он вышел из-за стола, и я поцеловал его, как брата, как отца...
Такой я был наэлектризованный бурей, которая гремела и в сердце, и вокруг...
Я работал и в украинском радиокомитете, как поэт, и в Украинском партизанском штабе у т. Строкача 15, куда меня послал т. Корниец 16.
Партизанам я писал стихи и даже получил письмо от т. Ковпака, где он писал о том, что он делает с фашистами: "Это только цветочки, а ягодки будут впереди!.."
LXII.
Никита Сергеевич вызвал нас на фронт — Тычину, Рыльского и меня.
Тычину тогда назначили наркомом образования Украины, которую ещё предстояло освободить, а Рыльский работал над словарём 2, и они не поехали.
Поехали Головко, Малышко 3 и я.
Об этом я много сказал в поэме "Отчизна" 4..., которую Прожогин так нечестно "критиковал", когда меня потом били за стихотворение "Любите Украину!".
Но об этом — потом.
Мы бывали иногда на передовой, имея базу глубокого тыла при штабе Воронежского фронта.
Кормили нас не очень хорошо.
Первое всегда было из трофейных картофельных очистков, и у меня очень болел живот.
Никита Сергеевич иногда приглашал нас в столовую штаба фронта и подкармливал нас.
Я наедался так, что живот у меня становился, как тугой мавританский барабан.
Однажды Никита Сергеевич показал нам фото своего сына-лётчика, погибшего смертью храбрых.
Когда Никита Сергеевич рассказывал нам о смерти своего сына, он как раз держал в правой руке полную ложку супа, а в левой — фото сына.
И меня поразило, что ложка супа в его руке не дрогнула, из неё не пролилось ни капли, хотя в душе сереброголового воина бушевала буря...
Я эту бурю слышал своим сердцем, полным любви к человеку, который так любил и любит Украину, который олицетворял для нас её, которой, как и ему, принадлежали наши горячие и верные сердца.
Я с восхищением смотрел на него, на это железное спокойствие отца, сердце которого обливалось кровью жалости по сыну.
А вот и весёлое, собственно, это весёлое могло закончиться очень грустно.
Мы были в Седьмой гвардейской армии.
Наша "база" была в селе, где расположился политотдел армии.
Когда мы приезжали с передовой, — она проходила берегом Донца, золотой реки моего детства, — и немцы били из-за неё по нам из тяжёлых орудий, мальчик хозяина хаты, где мы жили, всегда встречал нас так:
— Ну, как дела, пацаны? Закурить есть?
И вот стою я во дворе в солдатском — в солдатской гимнастёрке, в офицерских тёмно-синих галифе и кирзовых сапогах, пилотке и портупее, с "ТТ" на боку и "Знаком Почёта" возле сердца. Мы тогда ещё не были аттестованы и не имели званий.
Подлетает к воротам двора, в котором я стоял, мотоцикл с передовой. Мотоцикл с коляской, в которой сидел маленький, нервный и горячий генерал.
Рукой в чёрной перчатке он сделал властный и резкий жест, мол, беги!
Я иду к нему.
Тогда он кричит мне:
— Эй, ты! Бегом!
Я иду к нему.
Подхожу к коляске и говорю маленькому генералу:
— Вы поосторожнее. Он:
— Ты кто такой! Я:
— Писатель украинский. Он:
— А-а! Извиняюсь. Скажите, пожалуйста, где здесь политотдел армии?
— Я не знаю. Но здесь есть товарищи, которые должны знать.
Генерал вылезает из коляски и идёт за мной, нетерпеливо хлеща стеком по блестящему голенищу своего сапога.
Я немного приоткрыл ворота сарая, где Головко, Малышко и корреспондент "Радянської України" майор Купцов играли в карты и пили водку.
Я тихо сказал Малышко:
— Андрей! Тут тебя хочет видеть один гражданин.
Малышко вышел, зевая и мутно хлопая своими японскими глазками, да ещё с движениями скуки, равнодушия и усталости.
Он ещё как следует не разглядел генерала, как тот бурей гнева налетел на него:
— Ты как стоишь!..
И т. д.
Малышко только испуганно и бледно стоял, вытянувшись перед генералом, а тот отводил на нём свою душу.
А потом лукаво взглянул на меня и спросил:
— А может быть, это тоже писатель? Я сказал:
— Да. Писатель.
Тогда генерал со словами: "Я тоже люблю литературу", — ушёл от нас, нервно хлеща стеком по блестящему голенищу своего сапога.
А Малышко горько обиделся:
— А чего же ты мне не сказал? Он же мог меня расстрелять...
А я пошёл за сарай и заплакал от обиды, что генерал кричал на меня и называл "ты".
LXIII.
Танковый корпус наградили гвардейским званием, и мы были в этом корпусе.
Меня поразил командир танкового батальона, молодой парень в парусиновых сапожках, который быстро и озабоченно ходил между танками. Он был невысокого роста и действительно напоминал мне подростка. Все танкисты были молодые, молодые.
Это ведь было перед битвой, а они держались так, будто не им предстояло ринуться сквозь океаны вражеского огня освобождать родную землю Украины.
Среди них были сыновья разных народов нашей Родины, и все они были как братья, которые шли из огня в огонь от легендарного Сталинграда.
В блиндаже один танкист, который недавно был кавалеристом, горячо доказывал все преимущества коня над танком, как живой энергии, и дружбы кавалеристов над дружбой танкистов.
Но его разбили по всем пунктам, и он, тяжело вздохнув, согласился.
Наверное, он тосковал по своим друзьям и коню...
Побеждают армии с молодым командным составом.

