• интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Третья рота Страница 41

Сосюра Владимир Николаевич

Читать онлайн «Третья рота» | Автор «Сосюра Владимир Николаевич»

Нарком спросил меня:

— Почему вы обратились именно ко мне? Я сказал:

— Потому что я знаю ваше мнение обо мне. Затонский:

— Могло бы быть хуже... Я:

— Почему? Он:

— А что вы ляпали?

Я молчал.

Тогда Затонский спросил меня, над чем я работаю.

Я сказал, что перевёл поэму "Демон" Лермонтова.

Он попросил меня прочитать ему перевод.

Я прочитал ему по памяти начало, и он сказал:

— Как в оригинале.

Потом он распорядился, чтобы мне выписали двести рублей на дорогу в Харьков, и позвонил в Союз писателей, сказав, чтобы я зашёл туда.

Я ведь был исключён и из Союза писателей!

Я пришёл к председателю Союза Антону Сенченко 9 — лысому красавцу с жгучими чёрными бровями — и сказал ему, что хочу жить и работать в Киеве. Он ответил, что это зависит только от меня, и позвонил в издательство, чтобы со мной заключили договор на сборник избранных стихов, и распорядился, чтобы мне купили новый костюм и выдали путёвку в Ессентуки моей больной жене.

Он говорил мне, что деньги за костюм возвращать не надо, но я сказал, что я не нищий и деньги верну.

Он согласился со мной.

Чтобы всё это реализовать, нужно было прожить в Киеве несколько дней, а мне негде было ночевать, и одну ночь я ночевал на Шевченковском бульваре, и так же сложил в голове, а днём записал стихотворение: "Сегодня я такой счастливый!"

Днём я грустно шёл по улице Короленко мимо здания ЦК 10, которое помещалось в страшном потом № 33.

У входа в ЦК до самой панели тяжело и багряно свисали флаги. Я проходил мимо них. Было лето, подул тёплый ветер, и красный флаг обнял меня всего, как брата, с головы до ног...

Сердце моё едва не разорвалось от счастья, и я подумал:

"Нет! Большевики не исключили меня из партии!"

LVIII.

Из Киева, где со мной боялись даже здороваться, "Не сегодня-завтра он будет арестован...", и где в общежитии курсов молодых поэтов Геня Брежнёв 1 и Боря Котляров 2 "зайцем" устроили меня, и я у них тайно от коменданта ночевал в доме на улице Коминтерна, я поехал домой.

Гонорар, собственно, аванс за сборник избранных стихов, я держал за пазухой, чтобы не украли. Там же была и путёвка для Марии. Настроение у меня было ещё не очень весёлое, потому что всё в перспективе было таким неопределённым и неясным.

Когда я входил в вагон, красноармейцы, ехавшие в нём, запели "Песню о Якире", мои слова, музыка Козицкого 3, которая тогда становилась народной, и я, бывший коммунист, слушая её, тяжело зарыдал в душе...

Но что это я всё о грустном!

Надо и о весёлом.

Вернусь ещё немного назад, когда были живы те, кого уже нет между нами.

В Харькове, в клубе Блакитного, был устроен диспут на тему "Пути украинского театра".

Собрался весь цвет советской интеллигенции. Из Киева приехали артисты во главе с Гнатом Юрой 4.

Доклад делал Лесь Курбас 5, который потом с трагическим лицом стоял у тела Хвылевого, ушедшего из жизни в отчаянии, а затем и сам ушёл вслед за ним.

Председательствовал т. Озерский 6, прекрасный и незабываемый человек.

После доклада началось обсуждение. Были хорошие выступления, не повторявшие одно другое.

Но меня поразил один из ораторов, который поучительно поднял палец вверх и начал:

"Когда-то Маркс сказал", цитирует.

"А Энгельс сказал", цитирует.

"А Луначарский сказал..."

И тут я не выдержал и перед его очередной цитатой врезался в молчание вопросом из публики:

— А вы что сказали?

Все грянули оглушительным смехом и почти попадали на стулья от этого.

А оратор так растерялся, что не мог дальше продолжать, и свою речь в письменном виде отдал т. Озерскому, который всё поддерживал свой живот, подпрыгивавший от смеха, и сквозь смех говорил:

— Товарищ Сосюра! Товарищ Сосюра! Ко мне подошёл драматург Мамонтов и попросил меня ещё выкинуть что-нибудь аналогичное, но я ответил ему:

— Хорошего — понемножку.

LIX.

В 1937 году я с семьёй переехал в Киев. Мне дали в "Ролите" 1 — доме писателей — квартиру на шестом этаже, а потом на третьем, после того как репрессировали Семиволоса 2, а потом Проня 3.

Было грустно на горе других, которое выходило не по моей воле, строить своё поэтическое гнёздышко.

Я продолжал свой литературный путь и, хотя был формально беспартийным, духовно ни на миг не отрывался от партии.

Когда моё исключение из партии санкционировало бюро Харьковского горкома, секретарь горкома, длинноусый украинец, хотя он говорил и по-русски, сказал мне:

— Мы оставляем двери партии открытыми для тебя. Только ты докажи своим творческим трудом, что тяжкие свои ошибки перед партией исправил, меня же исключили как "зоологического националиста", и мы возвратим тебя в свои ряды.

Между прочим, после того бюро мы вышли на Сумскую с Кузьмичем 4, который был секретарём нашей партийной организации, и он сказал мне:

— Ну, Володя, отдай мне партбилет...

Я весь внутренне задрожал от страшного отчаяния, душа моя зарыдала, закричала, а правая рука оторвала от сердца, или вместе с сердцем, и отдала Кузьмичу моё счастье, моё всё, чем я жил, что мне светило, и я пошёл во мрак...

Почему я отдал партбилет, а не боролся за него?

Я знал, что всё согласовано с теми, кто "свыше", и что из моей борьбы ничего не выйдет. Даже не согласовано, а "свыше" сказано голосом Затонского: "Он не наш. Пусть у него хоть двадцать партийных билетов, но он не наш".

В 1939 году за выдающиеся заслуги в области развития украинской советской художественной литературы я был награждён нашим правительством орденом "Знак Почёта".

Был правительственный банкет, связанный с именем бессмертного Шевченко.

Корнейчук спросил меня:

— Хотите познакомиться с Никитой Сергеевичем? Я сказал, что хочу.

Тогда он подвёл меня к товарищу Хрущёву и познакомил меня с ним.

Никита Сергеевич сказал мне:

— Я думал, что вы гораздо старше выглядите. Вы извините меня, что я так говорю. Я ответил:

— Если бы я меньше пережил, я б выглядел еще моложе.

Держался я спокойно, но в душе — буря от воспоминаний обо всём так страшно пережитом...

А Никита Сергеевич смотрит на меня своими зелёными, или, может, они показались мне зелёными от электричества, а были карими?!, и бесконечно чуткими глазами, и в мою душевную бурю входит, как луч солнца с неба, укрытого грозовыми тучами, его спокойный, отеческий голос:

— Получите орден Ленина.

И моя буря сразу стихла, и взволнованное море души стало спокойным, как глаза товарища Хрущёва.

LX.

А мука оттого, что я вне рядов партии, всё росла, и настал момент, когда я позвонил в ЦК, что хочу поговорить с Никитой Сергеевичем по личному вопросу, тем более что на правительственном банкете Никита Сергеевич говорил мне:

— Жаль, что в таких условиях нет возможности поговорить как следует.

Но помощник Никиты Сергеевича товарищ Гапочка ответил мне, что ему поручено поговорить со мной.

Я же хотел быть принятым непосредственно т. Хрущёвым.

Но сколько я ни звонил в ЦК, Гапочка сначала отвечал, а потом стал куда-то выходить: то на доклады, то на совещания.

И я написал письмо товарищу Сталину. Письмо было такое:

"Дорогой товарищ Сталин!

Пусть меня извинит Никита Сергеевич, что я через его голову обращаюсь к вам, но я никак не могу пробиться к нему через его бездушно-глухое окружение вроде всяких Гапочек и Нагорных.

В 1934 году меня исключили из партии как зоологического националиста, а я не мыслю жизни без партии.

Меня доводили до крайнего отчаяния, но я удержался, потому что слишком много страдал украинский народ, чтобы его поэты уходили из жизни от отчаяния".

И я так рыдал над письмом, что кровь чуть не разорвала моё лицо. Особенно над окончанием:

"Ты мое единственное спасение и прибежище.

Отец! Спаси меня!!!"

Точно письма я не помню, но о народе и спасении — точно.

Я отправил письмо авиапочтой.

Но я не знал, что жена распечатала письмо и вложила туда справку от психиатра.

Так что письмо к тов. Сталину пошло со справкой, кажется, профессора Абашева.

И ответ пришёл как молния.

Мне в обкоме сказали, что пришло от товарища Сталина хорошее письмо обо мне. Я спрашивал о содержании письма, но мне не сказали. А письмо было такое: "Восстановить в партии. Лечить".

Это я так думаю, потому что на бюро меня вызвали без представителя нашей писательской организации т. Городского и разбирали дело без него.

Только мне не понравилось, что товарищ, который докладывал обо мне, говорил только плохое плюс и то, что я был у петлюровцев.

Он вместо Сосюра сказал Петлюра.

Меня это возмутило, и я сказал спокойным людям, сидевшим за длинным красным столом:

— Неужели товарищ, который докладывает обо мне, не мог найти ничего хорошего, что я сделал для народа, а все только плохое, и даже вместо Сосюра назвал меня Петлюра?! Секретарь обкома спросил меня:

— Как вы считаете, были у вас уклоны? Я ответил:

— Да. По национальному вопросу. Тогда секретарь обкома говорит:

— Я считаю, что товарища Сосюру надо восстановить в партии с прежним стажем, с мая 1920 года, но записать перерыв с 1935 года до 1940 и предложить Ленинскому райкому выдать ему партбилет.

И комната закачалась и поплыла под моими ногами. От счастья я стал лёгкий и крылатый.

А люди за длинным красным столом спокойно смотрели на меня добрыми глазами братьев и улыбались мне.

Я сказал им, не я, а моя залитая слезами счастья душа:

— Спасибо, дорогие товарищи! Поклонился им и, не чувствуя под собой пола, вышел. Меня встретили глаза тех, кто ждал в очереди: то тревожные, то спокойные, то полные надежды и мольбы, и по моему блаженному лицу они узнали всё ещё до того, как я сказал им:

— Восстановили.

И, счастливый до беспамятства, я быстро ходил по шумным, полным солнца, красок и цветов улицам Киева и, встретив знакомого, коротким словом "восстановили" делился с ним своим счастьем и бежал дальше, чтобы побыть одному с собой, со своей почти экстатической радостью...

LXI.

И какой же я забывчивый!

Хорошо, что приём кинонаплыва мне помогает.

Лахути,

Смуглый-смуглый, очень похожий на индуса, он приехал в Киев и вручил нам членские билеты Союза писателей СССР.

Это было на Ленина, 7, в 1936 году.

Была торжественная атмосфера. Я, ещё не восстановленный в партии, подошёл к столу, за которым стоял Гасем. Он спросил меня:

— Что ты будешь делать, если тебе насыпать земли в карманы?

— Я ее выброшу, — сказал я.

— Так вот, брось это! — И Гасем показал на пустые бутылки из-под боржоми. Я дал слово, что брошу.

Но снова я лечу не сквозь туманность и не вверх, как в детстве, а вперёд, сквозь радость, в которой рос вместе с народом, как рос с ним и в горе, в грозный 1941 год, полный громов и тревоги миллионов, тревоги, которую сердце предчувствовало, но в которую разум не хотел поверить, — так она была смертельно неожиданна.

Не успел я принять в Кисловодске несколько ванн, как началась Великая Отечественная война.

В Харькове я чуть не был арестован как диверсант, потому что приехал туда небритый, в костюме не из нашей материи и с чемоданом в руках.

Маленький сын был в Евпатории 1 с такими же, как он, детьми на оздоровлении, а жена в Киеве.

Смерть уже прерывисто гудела над головами миллионов, и сердце вздрагивало от тревоги и гнева.

Начался бой людей с чудовищами и машин с машинами.

Небо и земля были полны смерти...