• интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Третья рота Страница 40

Сосюра Владимир Николаевич

Читать онлайн «Третья рота» | Автор «Сосюра Владимир Николаевич»

Это — Пушкина, это — Лермонтова, это — Кольцова...

Тогда они, как тигры, приготовились броситься на меня и крикнули:

— Ты что на нас наседаешь!..

Была открыта форточка, и я попросил их:

— Товарищи! Закройте, пожалуйста, форточку!.. И они все втроём учтиво полезли закрывать форточку, а я вышел из курилки. Навстречу мне шёл Юдин. Я сказал ему:

— Профессор, что же вы посадили меня с безнадежными!

Как-то, когда я узнал, что больным делают рентгеновские снимки мозга, я попросил профессора сделать и мне такой снимок.

Профессор показал себе пальцем на лоб:

— У вас здесь все в порядке. Я:

— Зачем же вы здесь меня держите? Он:

— Инструкции.

Мне всё стало ясно.

И я решил бежать из Сабуровой Дачи.

На больных были только бельё, халаты и тапочки.

Мне же профессор по моей просьбе разрешил вернуть мою рубашку, штаны и ботинки.

Была хорошая дежурная, студентка, которая любила мои стихи, и она позволила мне выйти погулять во двор.

Душевнобольные, как правило, убегали через проломы в стене, а там по оврагам, и санитары быстро настигали их.

А я пошёл мимо проходной через ворота, и сторож пропустил меня, потому что подумал, будто я один из работников Сабуровой Дачи.

Между прочим, врачи утешали меня тем, что на Сабуровой Даче лечился Гаршин 20. Мол, считай за честь, что мучаешься там же, где мучился Гаршин.

Санитары уже, наверное, носились по оврагам, разыскивая "сумасшедшего" Сосюру, а я ещё подождал возле трамвайной остановки, которая была метров за сто, а то и больше от Сабурки, и приехал домой.

Дома, конечно, паника.

Уже было темно, и в коридоре я зацепился за цинковое корыто. Жены не было, а её сестра, Сима, истеричная особа, подняла страшный крик, потому что подумала, будто я громлю квартиру.

Один только сынок мой, двухлетний Вова, солнечно улыбнулся мне и пошёл на руки.

Он очень обрадовался мне.

Жена и её сестра считали меня сумасшедшим и безнадёжным, потому что так сказал им Хаим Гильдий.

Между прочим, перед моим побегом профессор говорил мне, что дальнейшее пребывание в его отделении будет меня угнетать.

И я убежал не только потому, что сам этого хотел.

И вот пришёл за мной, Сима куда-то убежала, и я остался один с сыночком на руках, санитар. Это был волосатый и широкогрудый гигант, больше похожий на троглодита, с тупым и равнодушным узколобым лицом дегенерата.

Я взял плитку от электрического утюга и сказал ему, что разобью его пустую голову, если он дотронется до меня.

А сын плачет и ругает за меня обезьяноподобное чудовище, машет на него маленькими ручонками, а тот настороженно сидит на диване и всё делает движения, будто кто-то колет его электрическим током, чтобы броситься на меня, да плитка утюга, острым концом обращённая к нему, останавливает его.

И он снова сидит и всё хочет броситься на меня горой своих мускулов и звериной ярости. Глаза у него горели, как у волка, и он всё ждал удобного мгновения...

А сын всё плакал, и жуткая ночь заглядывала в окно.

Такое напряжение долго не могло продолжаться, и случилось бы что-то страшное.

И санитар это чувствовал, потому что мои глаза, наверное, тоже горели огнём, и ещё более острым, чем у него, но я изо всех сил сдерживал себя, чтобы не броситься на него и не ударить его плиткой.

Я знал, что это — машина, тупой исполнитель, и этим сдерживал себя.

Наконец вошёл Иван Кириленко и начал уговаривать меня вернуться в больницу.

Приближалась партчистка, и я товарищам говорил, ещё до больницы, что выступлю против Микитенко за то, что он скрыл от партии своё социальное происхождение как сын кулака, а не бедняка, как писал в анкете.

Мне же народ всё говорит.

Это было невыгодно Микитенко, и меня сделали сумасшедшим. А Куличок ненавидел меня за мои "уклоны" в национальном вопросе, хотя сам любил свою национальную мелкую буржуазию.

Когда мы обсуждали устав ВУСПП и Хаим Гильдий внёс предложение записать в уставе пункт и о борьбе с еврейским шовинизмом, председательствовал Кулик, то Кулик сказал, что такого пункта включать в наш устав не надо, потому что это "нетактично".

Николай Терещенко 21 неловко улыбнулся, поддержал его.

А я выступил и сказал:

— Если мы не включим этот пункт в наш устав, то мы будем не пролетарской организацией, а мелкобуржуазной. Партия записала на своих знамёнах и этот пункт, а Кулик хочет, чтобы мы были выше партии?

Но прошло предложение Кулика.

Гильдий молчал.

И ещё: товарищи, шутя между собой, говорили, что "сумасшедший Сосюра пишет стихи лучше, чем нормальный Кулик".

Выше я писал, что голод на Украине и травля, возглавленная Микитенко, довели меня до психической болезни.

Это было почти так. Я был почти безумен, когда взбаламученная душа вот-вот перельётся за грани сознания...

Между прочим, когда на чистке т. Скуба, а я был тогда в больнице, спросил Микитенко, правда ли, что он сын кулака, Микитенко:

— А кто вам это сказал? Скуба:

— Сосюра.

Микитенко:

— Так Сосюра же сумасшедший!.. И этим отвёл от себя удар.

Я возвращаюсь к моему побегу.

— Это ведь правда, что Микитенко скрыл от партии своё социальное происхождение? — спросил я Кириленко. Кириленко:

— Правда, но об этом ЦК знает. Он своим творчеством реабилитировал себя. Я:

— Напротив, он своим творчеством ещё углубил преступление сокрытия от партии своего социального происхождения.

Я имел в виду его "Дело чести" 22, которое остро критиковал среди товарищей, а за это Микитенко смотрел на меня как на классового врага.

— Так ты не возвращаешься назад? — спросил меня Кириленко. Я:

— Нет! Я требую немедленного консилиума здесь, на месте.

И вот приехал с врачами профессор Гейманович, и начался консилиум.

Меня убедили, что переведут в Москву, как я просил, только с условием, что я вернусь в Сабурку, потому что иначе нельзя оформить перевод.

И я вернулся в больницу.

Профессор Юдин сказал:

— Вы хорошо сделали, что убежали. Это их встряхнуло.

В Москву меня сопровождали в тапочках, не дали даже заехать домой, чтобы взять штиблеты.

Сопровождал меня тот, что душил за горло, — лекпом Бородин.

В Москве меня устроили в санаторий для невротиков в Покровском-Стрешневе.

Мне разрешали, как я просил, бывать в городе. И я часто ездил в Союз писателей. Меня любил Лахути 23, и я его очень любил, хотя мне не очень нравилось, что он смотрит на Сталина как на Бога.

А вообще Лахути был прекрасный человек.

Он не сторонился меня как сумасшедшего и при всех ходил со мной в помещении Союза писателей, угощал меня обедом в писательском клубе, давал мне деньги.

Потом, позже, он передал мне то, что говорил ему Ставский 24 обо мне: "И охота тебе возиться с этим сумасшедшим поэтом! Его не сегодня-завтра арестуют".

А Лахути не поверил Ставскому и, как брат, не отрывал своей тёплой и доброй руки от моей измученной руки.

Вечная слава и хвала тебе, мой гениальный и смуглый брат!

Ты в самые страшные минуты моей жизни не отступился от меня, мужественный, прекрасный и верный!

Да. Какой же ты великий и благородный, народ России, за твои пословицы, которые излучает твоя святая душа!

"Товарищи познаются только в беде".

"В беде познаются товарищи".

LVII.

Когда я вернулся из Москвы, столицей Украины уже стал Киев, и я грустно смотрел в окно, как мои соратники по перу радостно готовились к переезду, потому что меня, как опального, не брали в Киев.

Травля продолжалась.

Кулик сказал моей жене, когда она спросила его, почему вокруг моего имени заговор молчания:

— Мы не заинтересованы в популяризации Сосюры.

И вот писатели в основной своей массе переехали в Киев, а я и ещё кое-кто из не взятых остались в Харькове, который сразу будто что-то потерял, стал тоже грустный и не такой шумный и радостный, каким был, когда был столицей.

Через некоторое время из Киева приехал Микитенко как секретарь парткомитета Союза писателей, киевского, исключать меня из партии за поэму "Разгром" 1, которую я начинал на свободе, а закончил за решёткой больницы.

Поэма была направлена против националистов, к которым я, веря нашим органам безопасности, причислял и Вишню 2, уже репрессированного, и Ричицкого 3, и Мишу Ялового, потому что официальная партийная точка зрения была такой же. Но о Хвылевом и Скрипнике я написал с болью, как о людях, которые были коммунистами и, обманув себя, стали врагами народа.

И за то, что я так о них написал, хотя согласился изменить мысль о них, как требовала рецензия т. Щербины 4, тогда главного редактора писательского издательства, меня решили исключить из партии.

И вот Микитенко приехал из Киева расправиться со мной, потому что не надеялся на харьковчан.

Началось партсобрание.

Я видел, что всё делается по команде сверху и вопрос обо мне давно уже решён, почти не боролся.

Я говорил, что поэма должна была быть принята к печати, мне даже выписали гонорар, только нужно было переделать два места.

Выходит один старик с длинной бородой и говорит:

— Сосюра говорит неправду, что ему предлагали переделать поэму. Я:

— Как вам не стыдно! Такой старый и врёте! Микитенко:

— Как вы смеете оскорблять такого уважаемого человека! Я:

— А чего же он врёт?

Это был Крушельницкий 5, приехавший из Галичины. Два его сына были репрессированы.

Я этого не знал. Выходит Антин Лисовой 6 и говорит:

— Сосюра — как гнилой овощ, упал с дерева. Фефер 7:

— Поэма "Червона зима" — махновская поэма. А Городской 8 так прямо и сказал:

— Сосюра?

Да это же литературный паразит!

А когда я, доведённый до отчаяния, говорил, что поэму написал в состоянии психической болезни, Городской насмешливо сказал:

— А почему Сосюра не сошел с ума большевистски, а сошел националистически?

Ясно, меня хотели сделать политическим трупом и почти сделали им, когда руки поднялись вверх, чтобы я пошёл вниз...

Товарищ Логвинова, секретарь по пропаганде нашего райкома, послала меня техническим секретарём многотиражки на фабрику "Красная нитка".

Я там работал с осени 1934 года до лета 1935-го.

Студенты приходили на фабрику и грустно смотрели на меня...

Я не выдержал, бросил техническую работу на фабрике и поехал в Киев.

В Киеве я зашёл в Наркомпрос на приём к т. Затонскому.

В коридоре Наркомата я встретил Копыленко, который спросил меня:

— Приехал за правдой?

Я сказал, что да, и Копыленко, равнодушный и чужой, озабоченно пошёл по своим делам, хорошо одетый в чёрный костюм из смокингового сукна, а на мне был старый-старый, не костюм, а мешок...

Затонский меня принял.

Только двое его охранников почти нависли сзади над моими плечами.

Может, они думали, что я пришёл застрелить товарища Затонского?!.