Я на всё смотрел как поэт:
на книги, на людей, которых учился читать, как книги, на жизнь во всей её сложности, на искусство и знание... Всё это было для меня средством, а цель — поэзия, и чтобы эта поэзия служила нашему народу, который одевает, кормит нас, воспитывает нас, как добрый отец. Как же не любить его, не молиться ему, как когда-то я молился Богу! Я вечный ученик народа и горжусь этим. Хотя это не значит, что я "вечный студент". Как коммунист, борясь за линию партии в жизни, я знаю, что линия партии — линия трудового народа, и если бы партия в своей борьбе за коммунизм не держалась на основе марксо-ленинизма линии народа, она не была бы коммунистической партией; я знаю, что мы не только ученики, но и учителя народа.
Но я никак не могу представить себя учителем, потому что я сын народа. А разве сын может учить отца? У отца, а это миллионный отец, больше голов и опыта!
Я не могу и не хочу идти впереди народа, я хочу идти за ним, хочу слиться с ним и смотрю на него не сверху вниз, как кое-кто, и не снизу вверх, как кое-кто, а прямо в глаза, как когда-то смотрел моему отцу, которого любил так, как теперь люблю народ. Но это уже от философии.
Вернусь к себе, молодому, смуглому, расхристанному и нежному до слёз в своей любви к людям, к природе моей золотой Донетчины и вообще Украины.
Правда, эта нежность не мешала мне иногда становиться тем сельским парнем, который участвовал в "боях" с лисичанами за девушек и за то, что они нас дразнили:
"Хохол-Мазепа!" Ну, это было от "разделяй и властвуй...".
Расскажу ещё об одном литературно-драчливом случае.
Это было в комнате редакции "Красный путь", которая помещалась в здании ВУЦИК со стороны Спартаковского переулка.
Я зашёл за гонораром в редакцию, но гонорар не выдавали, а перед тем я отравился бананами, и со мной было, как при холере. Это — психологическая подготовка.
Ну и ещё, я купил меховую доху, что тоже — элемент психологической подготовки.
В редакции были Иван Днепровский 9, Панч, Тычина, Наталья Забила и её второй муж, поэт Шмигельский 10.
Тогда вышел новый сборник стихов Полищука "Громкий след".
Забила и Шмигельский были в восторге от "Громкого следа" и говорили, что книга гениальна.
Я сказал, что она гениально издана, но внутри у неё г...
Шмигельский и Забила набросились на меня, что я ничего не понимаю в поэзии и т. д.
Я сказал, что их интеллигентское мнение для народа не характерно.
Тогда Забила:
— Если ты хочешь знать, так в партии тебя держат потому, что ты поэт, а так тебя давно уже надо вышвырнуть из партии.
Я не знал, что она была на третьем месяце беременности, и крикнул:
— Ах ты, беспартийная идиотка!
Тогда она, как разъярённая кошка, бросилась на меня и начала бить по лицу. А её муж, Шмигельский, вместо того чтобы схватить Наталью за руки, схватил за руки меня, чтобы дать ей набиться.
В борьбе оторвался рукав моей новенькой дохи.
Представляете?
Отравился бананами, не дают гонорар, да ещё и бьют по морде.
Хотя, признаюсь, мне было не столько больно, сколько приятно, что меня бьёт человек, в которого я ещё и тогда был влюблён.
Но при чём тут её муж?
Когда Наталья набилась, она, вся красная и запыхавшаяся, выбежала из комнаты.
Тогда Днепровский, как прекрасный психолог, спокойно подошёл к дверям и защёлкнул их на крючок. Будто он знал, что будет дальше.
А Шмигельский смотрит на меня и смеётся.
Я со словами "муж и жена — одна сатана" подошёл к нему и сильно ударил его по лицу с правой стороны...
А он меня так ударил, что я полетел на стол, стол на стул, а стул на Тычину, который присел в углу, закрыл лицо руками, но лукаво и наблюдательно смотрит сквозь разомкнутые пальцы...
Я подумал: "Прямая линия самая короткая", — и начал бить Шмигельского прямым ударом в скулу возле правого глаза. Только всё это происходило быстрее, чем я пишу. Шмигельский больше так и не смог попасть в меня своим тяжёлым кулаком.
Такой я был быстрый и сердитый.
Словом, от моих прямых ударов, и всё в одну точку, правой рукой Антона отбрасывало на шкаф, а шкаф бросал его на меня, и я стал чувствовать, что бью уже не в лицо, а в мокрую и скользкую подушку, которая росла и пухла у меня на глазах.
Антон уже начал безвольно склонять голову, но в этот момент кто-то лихорадочно и быстро постучал в двери.
Вбегает Йогансен.
— Что? Сосюру бьют?
— Нет, — сказали ему, — наоборот...
Но я из-за того, что мне не дали закончить, сел на диван и расплакался.
Откуда взялся Хвылевой, гладит меня по голове и приговаривает:
— Не плачь, Володя, не плачь!
Панч сказал:
— А ты, Володя, пошёл не по своей специальности. Тебе надо было быть боксёром.
На другой день в коридоре той же редакции Шмигельский сказал мне:
— А ты, Володя, здорово дерёшься. У меня до сих пор голова гудит...
То ли это во мне что-то первобытное, глубоко скрытое, и оно взрывается, когда я очень рассержусь и особенно когда я прав? Откуда тогда берутся силы? Я будто смотрю на себя со стороны и сам удивляюсь себе, восхищаюсь собой.
Так бывает во время вдохновения, когда после того, как напишешь, сам не веришь, что это ты написал.
Так что вернусь ещё к одной драке, о которой забыл упомянуть.
Вы мне простите, дорогие читатели! Пишу я это не для того, чтобы советовать вам решать все споры кулаками, но дело сейчас идёт о хулиганах, которых я ненавидел и ненавижу всеми силами своей души.
Это было ещё в 1922 году, когда я был студентом Артёмовки.
В кинотеатре шла американская картина "Синабар", в которой особенно рекламировался бокс, собственно, не бокс, а самый настоящий зверский мордобой. Тогда места не нумеровали, и кто какое место захватил, тот на нём и сидел.
Вера была беременна, и толпа так сжалась, что придавила нас с Верой к косяку. Я закрыл Веру собой и ухватился рукой за угол двери, сдерживая толпу, чтобы она не раздавила живот Вере.
Толпа так надавила на мою напряжённую руку, да ещё против её сгиба, что я думал — рука сломается, но она только туго согнулась и выдержала натиск толпы. "Пробка" рассосалась, и мы с Верой побежали к моряку-инвалиду на деревяшке, который стоял у края ряда стульев, где он захватил четыре места. Три были пустые, а возле четвёртого он стоял сам, закрывая нам проход.
Я спросил его, почему он один захватил столько мест. Он же на четырёх стульях сидеть не будет.
"Это для товарищей".
Я, отодвигая моряка в сторону:
— Места не нумерованы. Садись, Вера!
Но сзади несколько парней начали меня ругать, и особенно один из них, худой, с наглым лицом, в матросской полосатой тельняшке. Видно, что он никакой не матрос, а тельняшку надел для форса и запугивания "фраеров".
Он грязно меня выругал.
Я ответил ему тем же, только добавил:
— Бандит!
— Он его назвал бандитом... Он его назвал бандитом, — загомонили его, как видно, восхищённые поклонники, а он, наверное, был их атаманом.
Между прочим, я в лагерях ЧОН 11, купаясь на Донце под Чугуевом, распорол себе указательный палец правой руки о разбитую бутылку. Так что правая рука у меня висела на перевязи.
И вот передо мной поднялась длинная верста с маленькой гадючьей головкой и целится кулаком мне в лицо, хотя видит, что я могу драться только левой рукой против его двух длинных реек.
Он размахнулся из-за спинки стула, но я внимательно следил за ним и вовремя отшатнулся от удара, который расплющил бы меня в блин, и страшный кулак как-то вкось, сверху вниз, пролетел возле моего носа.
Хулиган по инерции перегнулся и повис животом на спинке моего стула, головой вниз.
Тогда я ударом средней силы левой рукой попал ему ребром ладони под ложечку.
Он несколько раз дёрнулся и остался висеть на стуле, как пустой мешок.
Почти вся публика стала ногами на стулья и молча смотрит.
А хулиган, очнувшись, снова целится в меня своим кулачищем, и снова я успокоил его ребром ладони.
Тогда члены его банды, которые из своеобразного благородства не вмешивались в наш поединок, стащили своего увядшего атамана со спинки моего стула и, как неживую куклу, посадили возле себя.
Ко мне подошёл один.
— Ваши документы.
Я показал ему свой студенческий билет и сказал, что не мог с одной рукой дать себя бить, что я активно оборонялся.
Погасили свет, и началось кино.
А сзади я слышу:
— Всунь ему перышко.
Но я спокойно смотрел кинокартину, потому что знал: в кинотеатре они мне ничего не сделают, а вот на улице...
Я сказал Вере:
— Ты иди к центральному выходу. Они будут думать, что я с тобой. А я пойду через запасный выход. Как женщину, да еще беременную, они тебя не тронут.
Так и вышло.
В суматохе они не заметили, что меня нет с Верой, а думали, что я где-то рядом с ней, и шли за Верой.
Возле центрального выхода образовалась "пробка", и хулиганы застряли в ней.
Я спокойно прошёл через почти свободный запасной выход.
Иду мимо центрального, а хулиганы видят меня, но "пробка" их не пускает, и они в бессильной ярости только угрожающе машут на меня кулаками.
Я снял кепку, насмешливо попрощался с ними и быстро пошёл домой.
Гораздо позже пришла бледная Вера.
Они шли за ней до самого нашего дома.
А это уже о бандитах, и я тоже забыл написать об этом раньше.Зима 1923 года.
Я в демисезонном пальто, с портфелем из парусины, иду домой по Бассейной улице. Три часа ночи. Пусто и тревожно кругом, потому что тогда раздевали даже днём. Навстречу мне идёт один, а другой идёт с Чернышевской улицы, пересекающей Бассейную. Идёт ко мне с правой стороны. Но он дальше первого. Они пересвистывались, но не рассчитали так, чтобы вовремя сойтись в одной точке, которой был я.
Я их опередил, быстро пойдя навстречу первому, выпятив большие пальцы рук в карманах.
Так, чтобы он подумал, что у меня есть оружие, и не в одной руке.
Когда мы поравнялись, бандит спросил меня:
— Спички есть?
— Нет, товарищ! — ответил я, спокойно и напряжённо проходя мимо него.
Так же спокойно я пошёл дальше, не оглядываясь.
И когда прошёл достаточно далеко, то оглянулся и в свете уличного электричества увидел, что бандиты на углу Чернышевской сошлись и тот, второй, что-то быстро говорил первому и гневно размахивал руками. Но за мной они не погнались, потому что, как и Сава Божко с Кириленко, думали, что у меня есть оружие.
А у меня его и не было.
L.
Ещё на фронте я читал стихи Тычины в 1919 году, но, кроме "Больше не увижу солнечных глаз" 1, ничего не понял. Потом, позже, его "Солнечные кларнеты" вошли в мою душу как море аккордов и дня, и ночи, и рассвета, и заката.

