Он, между прочим, советовал мне рифмовать: "корова" и "театр".
Первый его совет я воспринял, а второй — нет.
Я работал в литературном отделе Наркомпроса, летом, где выходил журнал "Красный путь", редактором которого был т. Коряк.
В очередном номере "Красного пути" 29 я прочитал новеллы Мамонтова 30, и одна из них меня остро возмутила. В ней было такое место: "Спит обманутое село, засыпанное снегом и прокламациями"...
Я сказал т. Коряку:
— Как вы могли напечатать такую новеллу!? Это же настоящая контрреволюция! Я пойду в ЦК.
Товарищ Коряк испугался и начал оправдываться, что его не было в Харькове, что номер вышел без него и т. д.
Я пожалел тов. Коряка и в ЦК не пошёл.
В очереди за скудным обедом для сотрудников Наркомпроса я познакомился с Копыленко.
Его удивило, что я в очереди что-то бормотал. Я сказал ему, что шёпотом складываю стихи, потому что в очереди долго стоять, а я не люблю терять время.
Копыленко познакомил меня с Сенченко 31.
Насколько первый был живой, пылкий и любил литературу всей своей широко раскрытой солнцу и ветрам жизни душой, настолько молчаливым и сосредоточенным был крепко сбитый русоволосый второй.
Они жили на Журавлёвке, и я часто заходил к ним, где мы делились духовной пищей, а они ещё и подкармливали меня вкусной гречневой кашей.
О юность! Полная солнца и надежд юность!
И что для тебя была гречневая каша, голодные пайки, холод и нехватка одежды, когда тебе принадлежал весь мир! Милая моя жертвенная и героическая юность!..
Из-за того, что политическое образование у меня было слабоватое, брошюрного характера и немного военно-политкурсантского, где я познакомился только с основными принципами марксизма и руководствовался больше классовым инстинктом, я поступил студентом в Коммунистический университет им. Артёма 32.
Ректором был, о радость, т. Скворчевский, которого я очень любил, а он меня — как поэта.
Экзаменовал меня профессор Яворский, которого жена, им оставленная, разоблачила фотографией как австрийского жандарма.
Он спросил меня:
— Как вы думаете, хорошо ли, что на земле идёт классовая борьба? Я сказал:
— От того, скажу я, хорошо это или нет, классовая борьба не прекратится. Это закон жизни нашего времени, объективный закон, который не нуждается в моих оценках.
Я был принят в Артёмовку.
Только мне не понравилось, что профессор Яворский сказал обо мне, что я "чудесный материал". Какой я материал? Я человек!
В Артёмовке преподавал профессор Рожицын 33, который в то же время работал и в ЦК.
Он прославился своей странной и дикой для меня лекцией: "Красота — это контрреволюция", и во время диспута по ней разбил в пух и прах всех своих оппонентов.
Хотя мне было странно: как это он проповедовал, что красота — контрреволюция, если сам любил цветы и имел очень красивую жену.
А когда он в ЦК проверял девушку, которая хотела получить работу секретарши, то сказал ей:
— У вас некрасивый почерк!
И вот Валентин Сергеевич Рожицын читал нам, студентам, лекции по истории культуры, и когда дошёл до Пушкина, я запиской спросил его: "Почему Пушкин писал по-русски?"
Все или большинство студентов грянули раскатистым смехом: мол, какой идиотский вопрос.
Но Рожицын сказал:
— Товарищи! Здесь не до смеха. Вопрос очень серьезный. Информирую. Пушкину гораздо легче было писать по-французски потому, что он думал по-французски.
А по-русски он писал потому, что был под влиянием народного творчества: няня.
Профессор разрешил мои последние сомнения. Дело в том, что за мой переход как поэта с русского языка на украинский я не нравился многим студентам. Они упрекали меня за это почти как за национальную измену, считали украинским националистом.
И когда я говорил им, что писал бы по-русски, если бы родился в России, потому что я знаю только литературный русский язык, а народного не знаю. Без знания же народного языка писателем, каким я хочу стать, не станешь.
— А Гоголь? — говорили они мне.
— Так Гоголь тем и велик, что своим знанием народного украинского языка обогатил русскую литературу, — говорил я.
Но это их не удовлетворяло.
Один сказал мне:
— Зачем ты сменил королевскую флейту на сопилку? Я горячо ответил:
— "Сопилка" мне дороже тысяч королевских флейт!
И вот с помощью т. Рожицина я разрешил для себя свои колебания в сторону решительного и безоговорочного перехода на украинский язык.
Конечно, я задавал т. Рожицину вопрос для студентов, которые очень любили, как и я, Рожицина.
Я прекрасно знал, что у Пушкина в семье господствовал, как и у всего русского дворянства, французский язык как бытовой.
Мне хотелось устами профессора ответить студентам на их великодержавные упрёки.
Учился я хорошо. Учительница русского языка даже освободила меня от слушания её лекций.
А вот экономическая география и всякие финансовые дела мне никак не давались, и я завидовал девушкам и студентам, которые в этих вопросах чувствовали себя как рыба в воде.
Мне очень понравилась одна студентка. Она была очень красива нежной и мечтательной украинской красотой, с правильными чертами лица, тонкими крылатыми бровями и длинными ресницами, за которыми сияли карие солнца её чудесных, глубоких, как счастье, глаз.
Это была Наталья Забила 34.
Я писал ей влюблённые записки и однажды запиской просил её прийти ночью на кладбище, где молодёжь часто устраивала романтические свидания.
Кладбище было рядом с Артёмовкой.
Но Наталья не пришла. Вместо неё должны были прийти её муж, тоже студент Артёмовки, Сава Божко 35 с Иваном Кириленко 36, да побоялись, как потом рассказывал мне Кириленко, потому что думали, что у меня есть оружие.
А оружия у меня и не было.
Конечно, я не знал, что у Натальи есть муж, да ещё такой циник и Дон-Жуан, как Сава.
Правда, Дон-Жуан он был примитивный, как сельские кулацкие парни или русские купчики: "Моему-де праву не препятствуй!"
Но дело не в том, дело в том, что натурой я был похож на Наталью, а в Саве её, наверное, захватила его эмоциональная первобытность, сила и напористость, которых у меня не было.
Я был нежный и неловкий, и даже Наталья часто читала мне марксистские нотации за мою растрёпанность и непокорность некоторым догмам, в которые она свято, как начётчица, верила, не рассматривая их крылато, в действии, в связи с жизнью.
Но мы же были молоды, и каждый по-своему молился марксовскому богу.
XLVIII.
Организовался союз пролетарских писателей "Гарт" 1. Организатором, его идейным руководителем и вдохновителем был т. Блакитный, или Эллан. Мы пошли в "Гарт". Йогансен 2, Хвылевой, Полищук и ещё многие.
Мы называли себя наследниками классической литературы, собственно, так оно и было на деле. Я, например, никак не мог примириться с буржуазной теорией отмирания поэзии, которая тогда разлагалась, но не поэзия вообще, а поэзия разгромленной у нас буржуазии, когда были у нас разные течения: футуристы, слово-звук 3, имажинисты, слово-образ 4, акмеисты, слово-плоть 5, ничевоки, слово-тень 6 и т. д., не говоря уже о символистах, слово-символ 7, и декадентах 8 разных мастей. Полное разложение на атомы.
Теория отмирания поэзии была змеиным жалом побеждённого врага, который хотел отравить молодое и свежее сознание победителей.
Я считал, что мы должны продолжать традиции классической литературы и вести её на новые, на свои вершины, и продолжать творчески, по-своему.
Коряк написал статью "Со стрех вода каплет" и прочитал её нам на собрании "Гарта".
В статье говорилось, что наши молодые писатели должны писать так просто, как Пушкин, Толстой, Гоголь.
Все, кто выступал в обсуждении, хвалили статью. Я тоже выступил и сказал:
— Товарищ Коряк калечит молодых начинающих авторов. Писать так, как Толстой, Пушкин и Гоголь, невозможно, а быть их эпигонами — это не выход, это смерть для пролетарской литературы.
Учиться у классиков необходимо, но учиться творчески и не у одного, а у многих классиков, не только украинских, русских, но и зарубежных.
Только через сложный лабиринт творческих поисков, в борьбе с шаблонами у других и у себя, можно прийти к своей индивидуальной простоте.
Так надо учить молодёжь, а не толкать её на бесплодное эпигонство.
Когда я это говорил, товарищ Коряк остроносо и грустно поник. Мне было его очень жаль, но мыслей его не жаль.
Коряк в заключительном слове сказал:
— Все, кто здесь выступили, были неискренни. Один только Сосюра сказал мне правду.
Ещё перед "Гартом" был организован союз крестьянских писателей "Плуг" т. Пилипенко Сергеем Владимировичем — высоким, спокойным черноусым красавцем с будто высеченным из мрамора благородным лицом, бывшим офицером царской армии и прекрасным большевиком-украинцем, в котором гармонично сочеталось социальное и национальное. Это был настоящий, преданный делу Ленина, как и Блакитный, интернационалист в лучшем понимании этого слова.
Я, в силу своей странствующей души, переходил то из "Плуга" в "Гарт", то наоборот.
Как маятник, метался между ними, потому что любил и плужан, и гартовцев.
И ещё лицо Сергея Владимировича напоминало мне старинные украинские фрески.
Я очень любил его и смотрел на него как на отца. Так же я любил и Эллана, но смотрел на него как на старшего брата с голубыми, смелыми и вдохновенными глазами, и образцового коммуниста.
И Пилипенко, и Эллан очень любили молодёжь, и молодёжь любила их.
Пилипенко мы все любовно называли "папаша" и бессовестно злоупотребляли его добротой, опустошая его портсигар.
Он, бледный и прекрасный, стоял перед нами, и мы были готовы пойти за ним в огонь и воду, так же как и за Блакитным, который поражал меня интеллектуальностью высшего типа. Пилипенко был более народный, и потому союз "Плуг" приобрёл такие массовые формы с литкружками имени "Плуга", что это кое-кого встревожило, меня удивляет — почему? — и т. Пилипенка стали обвинять в массовизме.
Никогда "Плуг" не заменял партию, как некоторые думали. Это было широкое, солнечное движение украинской молодёжи к культуре, и неправильно сделали, что преждевременно ликвидировали "Плуг".
Надо было бы дать ему созреть в прекрасный плод культурной революции на Украине, которая тогда принимала грандиозный размах.
Так же и с "Гартом" и "Ваплите" 9, хотя "Гарт" имел меньшие формы и в своём развитии ещё сталкивался с инерцией бесконечно долгой русификации среди украинских рабочих, а вот "Плугу" была открыта "зелёная" улица в сердца украинской молодёжи.
"Ваплите" — Вольная академия пролетарской литературы, в которой я тоже был, но год, была ещё более узкой, по сути кастовой организацией, куда принимали только "аристократов", избранников от литературы.

