Чем он тогда не угодил "главврачихе", интересно? Разве только тем, что был эталоном чрезмерной жизненной силы.
"Стоит взглянуть на такую, — подумал я, — хотя бы краешком глаза".
Не успеешь обойти фасад больницы, как сразу попадаешь в необычный покой. Здесь вечер усмирил деревья, и они отдавали дневное тепло, борясь с будущей ночной прохладой; вон за воротами дремали несколько машин, наверное, начальственных: ментовский "бобик" и две допотопные "ВОЛГИ".
Ни души на потрескавшихся скамейках. Будто и не толпился целый народ там, внутри. Эти диспропорции толкали на мысль: а почему, собственно, "приёма не будет"?
Обойдя корпуса, я попал к другому, одноэтажному, нетронутому, как и лохматая растительность вокруг него. Густые испарения могли бы составить немалую фитотерапию, если бы не от сорняков. Чёрт, кто тут такие джунгли развёл? Жмясь вдоль стены, чтобы не зацепиться за репейники, я услышал то ли стон, то ли смех — что-то сдавленное.
— Мариша, открой, — умолял его другой голос. Такой, будто местный судья захотел придать себе нежных интонаций. В ответ — злорадный стон радости.
— Ну, Мариша, ну что я, буду голый в коридоре торчать? — умолял баритон. Дёрганье замкнутой двери добавляло неуверенности в интонациях. — Мариша, ну, — умолял он, съезжая на тенор. — Гороховецкая, ну, сука, ну. Ну, не будь же ты такой су кой.
Торсание прекратилось, и я краем глаза заглянул в стекло. Тут же оно упёрлось в совершенную женскую голую спину. Она опиралась на подоконник, пахнущая, крепкая её генетика усиливалась, наверное, недавним пребыванием в сауне — специфический дух берёзовых испарений и мясистые следы веничных ударов вдоль позвоночника подтверждали свежую процедуру.
Интересно, какая она с лица? Нетрудно было представить — тоже, наверное, румяная. Я не ошибся — крепкий её профиль, повернувшись вполоборота, прикуривал сигарету. Судомисто затянулась, и этот жадный глоток дыма споткнулся о внутренний стон, рвавшийся навстречу. Репейничная духота уступила табачному аромату — сигарета была слишком импортной. А я стоял заворожённый совершенной спиной, будто списанной с анатомического атласа, низкий подоконник в качестве опоры придавал монументальности, особенно когда Гороховецкая задрала вверх острый подбородок, наслаждённо выпуская дым под потолок.
Оттуда, из "коридора", дохнуло женско-мужским хохотом и топотом босых ног по линолеуму — целая компания пробежала, подзадоренная пьяными начальственными смехами, выкатившись, видимо, из парилки. Главврачиха лишь хмыкнула на это новым клубом дыма, отдавшись сигарете. Передвинула бёдра, и тут тонко звякнул металл, только тогда я заметил хирургические инструменты, разбросанные на подоконнике.
"Это что, прозекторская? — смекнул я. — Ну, не хирургическая, это точно". — Жуткую мысль подтверждала приземистость постройки, а также уединённость от других корпусов. — "Чёрт-те что, честное слово. А может, у них там душевые? Или они сауну к моргу пристроили? Кто они такие?"
По-человечески эту женщину можно понять: попарившись, захотела постоять спиной к окну, чтобы немного остыть.
"Однако кто это строит сауну рядом с трупарней?" — вот какая мысль мягко тревожила.
Устраивать гулянки, когда больница переполнена пациентами со всего района. Вон сейчас автобусы должны отправляться и развезут всех по домам, значит, на приём никто не попадёт?
Перед глазами снова встал нуждающийся народ — такой безнадёжности, как у сельских больных людей, ещё поискать даже по Украине.
Я стоял у стены с главврачихой и думал о диагнозах, которые она ставит. Конечно, можно и ошибаться, однако образ того, с розовой кожей, юноши, обречённого на лепру — да не нужно и врачом быть, чтобы понять: чем-чем, а не лепрой способен такой болеть.
Правда, когда я после интернатуры пришёл в нашу поликлинику, там рассказывали про гинеколога. Тот, когда уезжал, то сбежался целый гурт пациентов провожать, с букетами, подарками. А уже потом, когда взяли на его место нового врача, оказалось, что предыдущий лечил от каких угодно болезней, только не настоящих.
— Гороховецкая, именем закона, — мурлыкнул из коридора знакомый баритончик, он тряс дверь, пока босоногая компания хохоча не подхватила его и не потянула в недра здания.
Самое интересное, что главврачиха никак не отреагировала на эти попытки. Так она была увлечена собой, а точнее, сигаретой, она задирала её вверх, а, затягиваясь, слегка похлопывала себя по натянутой шее. Иногда вкусно хлопала под мышку.
Я взглянул на часы. Мне оставалось, госпожа Гороховецкая из Горчухнова, пятнадцать минут быть тут. А потом ты снова останешься наедине с толпами крестьян, которые будут нести своё здоровье к этим стенам. Люди ароматного края, какие вы, тут я хотел подумать наивные, когда прорвалось другое слово: терпеливые, вас тут будут калечить, травить, а вы всё равно будете толкаться в "коридорах", пересказывая друг другу свои болячки:
— Вот это в нутрях всё болит и болит. И никакие лекарства не помогают — ну ни одно.
А когда кто-то из вас прозреет, то правды не добудет, потому что судиться придётся через того законника, того с приятным баритоном, который легко срывается на тенорок.
Гороховецкая звякнула, раздвинула инструменты и села на мраморный подоконник, прижавшись спиной к холодным решёткам. Погрузившись то ли в потолок, то ли в сигарету, о чём думала ты? Впитывая размышления неспеша вместе с дымом? Хорошо опершись крепкой спиной, хорошо покуривая? О новых забавах с диагнозами? Нет, потому что она свободной рукой начала трогать себя за грудь. И было что там трогать и трогать.
"Там ещё работы и работы", — чуть ли не вслух брякнул я.
Потом снова хлопала себя по шее, тело её, совершенное, таким и останется, даже тогда, когда эта шея постареет.
Рука её оперлась на мрамор. Имея совершенную фактуру, вечную, как и камень, прижалась рядом с самым хирургическим ножом. Блестящим, такой себе пародией на огромный скальпель. Как и вся эта больница является пародией на прозекторскую. Морщась от отвращения, я взял его пальцами. Потом в ладонь. И, надавив сзади, вогнал ей под левую лопатку. Ту откинуло от окна так быстро, что она не успела выплюнуть сигарету, упав с ней на пол.
Отодвинув репейники, я вышел на площадь. Там, дёрнув, затарахтел мой автобус, и томные вечерние пассажиры поднялись со скамей, чтобы протискиваться в его двери. Залезая последним, я поймал себя на мысли, что никак не могу вспомнить:
— Какая же фамилия была-таки у того армянина?
__________________
Раздел IV. Не надо слёз
Не надо слёз
(Из цикла "Колониальные апокрифы")
Эти украинские слёзы о судьбе, воле, жалобы на историю, что она несправедлива. Тут надо знать, что к Господу явились деревья и начали жаловаться на топор, что тот их беспощадно рубит. А Господь прищурился так, по-отечески, вынул трубку изо рта и молвил:
— Топор, говорите? А вы приглядитесь к нему, понимаете, из чего у него сделана ручка?
Так и наша воля-судьба, потому что плачем мы все вместе, а никто отдельно и на такое не стоит, не говоря уже о том, что думать надо каждую секунду, потому что прозеваешь к чёрту тот момент, когда вокруг тебя начнёт история твориться. Прозевали же, когда из Руси начала Малороссия быть. И прозевали потом, уже имея опыт и наблюдая, как из всего этого возникло название Украина, чем мы сейчас и называемся; а Московия стала Россией тем временем, и никто не пискнул. И уже готовы "обустраиваться" в Русь, этот логический шаг они сделают, и никто тогда в мире не поймёт, где тут кто. Потому что до сих пор они называются притяжательным прилагательным "русскіє". То есть это единственное название на земле, единственный такой народ, где в названии скрыта принадлежность. Чьи? Русскіє. И это их дико мучает, и заставляет нас, то есть исконную Русь, "украинизироваться" всё дальше и дальше, вплоть до полного нашего нивелирования и пощады нам тут не будет, потому что надо же этому угро-финскому народу утвердиться не в своей истории.
А началось всё это с простого полового акта, товарищи малороссы. Потому что порода у их царей была очень хилой. Видите ли, когда Рюриковичи устроили в Киевской Руси переворот, начали стравливать между собой все наши племена и подставлять их под орду по очереди, чтобы ослабить на всякий случай, чтобы русины не дёргались, чубатые. Так это у них далеко зашло, что начали они все наследовать власть, режа отца сын и наоборот; вот и поуменьшились в росте.
Что началась среди Романовых гемофилия и вообще бесплодие. Что Нарышкина никак не могла своему Романову наследника трона, будущего Петра I родить, ну никак — а как же тогда с Московией, как же она без Петра в Великороссию превратится?
А именно тут тогда у нас на РУСИ подрос один здоровенный парень Григорий, и родители его, всё же русины, не подумали, вместо того чтобы такого великана в четыре аршина отдать куда следует в казаки, взяли, глупые богомольные, да и направили его в монахи. Где он изо всех сил свою Силу постами усмирял; и вот, каждый раз, когда он её усмирял уже, казалось, она возьми да и недоусмирись.
А тем временем Нарышкина, на которую пало подозрение в бесплодии, от страха, что тут именно за трон лютая борьба между всеми Романовыми, которых по уделам развелось прорва, а наследника с её ветви на трон нет, подалась в Киевскую Лавру молиться об этом, потому что тогда ещё искусственного осеменения для женщин не существовало. Да что говорить, даже для свиноматок ещё тоже не придумали.
Тогда для этого была Лавра. Где каждая лярва могла надеяться на чудо; и чтобы такие чудеса не переводились, туда направляли самых сильных монахов со всей Руси, которые, несмотря на посты и поклоны, ещё были способны чудотворить. Грызут они там божью науку, потому что ещё царь Пётр не подрос, потому что он ещё не родился, чтобы потом всю ту Лавру вместе со студентами и профессорами, вместе с Киево-Могилянской академией переправить в Ленинград, чтобы основать свою науку, потому что тогда в Московии не было ни одного грамотного, цари крестиками подписывались, а единственный с головой, Ломоносов, то тому даже негде было учиться, чтобы потом стать главным на всю их орду знахарем — так и тот за наукой приехал в Киев и сразу же подружился с четырёхаршинным Григорием, потому что всё это было продумано заранее, по согласованному с боярами плану. И начинает с всевозможных таких разговоров о плоти, о том, как она материальным образом устроена и об обстоятельствах, которые способствуют её размножению; словом, о том, что потом назовут сексологией.



