Что я тогда вот так поднимаюсь на ноги, и что я вижу? Ничего я не вижу в том овражке, словно метлой вымело, — будто и следа никакого не было, — ни браконьера, ни прибамбасов... Тогда мой Рябко начинает кусать, дёргать меня за полу, мол: "чего ты тут застыл? Беги скорее домой да разбери своё ружьё снова на два ружья, да спрячь их хорошенько".
И только тогда я услышал, как высоко в небе чётко так гудит большой самолёт, и мне даже показалось, что он вот так, словно воробей, промелькнул между облаками.
__________________
Ля
— Таувариш...
— Я тебе не товарищ.
— Гражданін! Ну ви д, ить, пайміть...
— Сідєть!
— Шо ета називається: гуманно, ля? Я учора жі виньшла із тюуирми, а сівоня — вупять сідай?!
— Сядь! Не вставать с места!
— Шо, я ні людина кака? Как ви разговаруєтє про гуманность, ля, када я, ви ета паньміть, я вуутром виньшла тверезая, а вуани ж пишуть ув пратакола шо я — пияная?! Я жм ув камері ні магла ить випить, патаму шо там пално смідєтілів, бо вуани в аньдній каморі, ля. Мв міня вм лиці таке давлєніє страшноє, пансматріть, каке ауно красноє! Как жи я нім магу пить? Що я випилуа буитиуилку пива і миені ща цие пиишуть: "пияная"? З оудиной бутилки пуива, ля, як вионо уньзяло й пакраснєло все геть давленієм. Нуе буила я пияная, нь, ля.
— Сядь!
— Так шо: за буитилку пуива миені приупишуть "пияна"? Це уище одна лишня стаття. Виньшла, нуазиваєцця, із тюрми, а сімню, радиних, биулізких — так іи не боубаучила...
— Сядь, сказано.
— Ета — гуманостьзьть? Мене тверезоу ізбиваюті — ета гуманоздь?
— А ты когда Степанышина и Радька избивала, и Кобрина, — ты гуманна была?
— Дак туо д ж я зібивала... А то миініа ліміцииія! — а юійю низя.
— Так тебе — можно, а ей — нет?! Она — не люди?
— Таг гидє жу тойді пуорядук, ля?
— Не выпрашивай, не оказывай сопротивление, никто тебя такую не тронет. Нужна ты кому сильно.
— Туеж мині, сраувнили меня. Радька й мілімніцію! Цие ж наркоман.
— А ты не наркоманша?
— Я-а-у-а?! Ви нь муинене зуиниаєтиє.
— Кто тебя знает.
— Вуионо видно ж зиразу, в нь кого диавмлєнія не хватає. Так туо й считай, уодиразу, шо наркомуан, ля. Радько, сука, нарком! Я єого уиб'ю! А миене за цие — ізбивать?
— Сядь. Я тебя избивал, спрашиваю?
— Нюет. Вуй у инас хариошенькией, ниі руазу зуа сивуоїі дивниадцять лєт ніе уизбививуали миинюа...
— Вот.
— А пуоминитє, юак вуй до наз пурийшили тада, муалуоденьікуий такой харошиньюкий... Зи аримуиїі. Ми вуаз люибиили.
— Н-на...
— А поньмите таво Красільнікова, чи ... Дяченка? Нуи, суловом, ля, туого, шуо за гуталін сіив, скіко він таді паулучив?
— Два... Чи п'ять.
— А мініє за шо-о?!
— Сідєть!
Я ж сімню зунов не пабачу, радних-билізьких — сідать знову?!
— Вот и надо было домой идти, а не на малину.
— Так я нь і йишла дуодуому, ля, я нь же ниє виунувиатая, що тиих малінв на дуарозі пуинаставляли! Чи я нь і тут — винуватая? Ля?
— Сядь...
— "Сядь", "сядь" — и весь табі разговор. Всю жизнь, сколько ни живи, только и слышишь одно. Хоть бы, ля, один кто сказал:
"Ляг"!
__________________
Раздел III. Sex-stories
Sex-story
Небо стояло загадочных цветов, и глаза у девушки Оли были такими же, потому что в баночке плескалась жидкость, наоборот, жёлтого цвета. Жирная, такая, как ту носят в поликлинику на анализ, хотя рядом поликлиники никакой не было на расстоянии нескольких микрорайонов — это была остановка "Водозавод" — название, которое не понимали даже самые старые жители здесь.
Безразлично, потому что Оля знала: так или иначе, а ни один из них мимо этой остановки не пройдёт. Район не фильтровался сквозной трассой и потому всякий, живя в аппендиксе, обязан появиться тут, где петлёй охватывал троллейбус клумбу, которую вытоптали пассажиры, потому что каждый раз не знали, где он остановится. Троллейбус был хитрый, хотел высадить их в одном месте, а набраться новых в другом.
И когда Оля вышла из него, прижимая баночку, чтобы не расплескать, то вмиг осталась одна — толпа бросилась в противоположную сторону. Потому что если не отпрыгнешь, то можешь снова оказаться в салоне — новая волна пассажиров запросто способна втянуть туда и не только Олю с баночкой.
Поэтому она решила лучше сесть посередине клумбы и оттуда поджидать.
А Костюченко всё не было и не было. Потому что это был Костюченко, очень хитрый парень, и такого легко прозевать даже не в толпе.
Танька знала про него всё. От Оли, и поэтому говорила:
— Он хитрован. Ну и мы, слава Богу, не дети. Доить меня на четыре сиськи! Ты сделай с ним вот что: пригласи его на день рождения.
Потому что она была очень хитрая, хоть и подруга Оли.
— Нет. Не придёт, — приуныла та.
— Почему?
— Потому что он очень хитрый, он ни разу не пришёл, он думал, что я заманю сватать.
Танька знала эту людскую породу и поэтому сказала:
— А ты ему, прежде чем пригласить, сразу скажи, что не надо подарка, и он придёт. Скажи, что сделаешь салат оливье.
— Я не умею.
— А он же не знает, скажи, что будет салат, они, гады, его почему-то очень любят. Доить меня на мои четыре сиськи, если вру. И что можно без подарка, они, гады, это тоже любят.
Теперь, сидя на клумбе, Оля видела, откуда те цветы были, которые в тот день притащил Костюченко. Ну, что ж — всё равно бы их тут вытоптали, а так он явился с роскошным букетом, что она едва не заплакала, потому что он цветов никогда не дарил; а только "бутылку", которую сам и выпивал. Ей не наливал, потому что:
— Потому что у женщин оргазм, если выпить, притупляется настолько, что может даже навсегда пропасть, — объяснял он тщательно ей, на что он был щедрый, это на объяснения: — А у мужчин — наоборот. Им надо пить до того, а женщинам после.
Правда, после он не оставлял, потому что умудрялся в перерыве выкурить сигарету и допить, что осталось от первого раза; он и сам искренне верил, будто настанет время, что Оля получит полбутылки, или четверть; даже когда её выставляла она — ничего на потом не оставалось.
Как эта маленькая баночка с жёлтой жидкостью — она тоже будет пустейшей — вот что есть у неё, чтобы отблагодарить. Солнце стояло косо и проникало туда внутрь даже сквозь бумажный пакетик, искрясь внутри.
Танька тогда всё точно продумала. Так точно, что сама не пришла.
Появился Костюченко на час раньше, как всегда, просчитал, будто пришёл помогать, а на самом деле, чтобы подкрепиться. Что даже не приставал, пока нарезал сало, колбасу:
— Вот почему грузины умные? — поучал он её или колбасу грузинами. — Потому что они закусывают заранее, а не после. Потому что они умные. И не портят желудок, чтоб в его пустой заливать.
Резал он толсто, не потому что спешил, а чтобы обрезки были толще; какие он тут же уминал, чтобы не портили натюрморт. Хлеб он порезать забыл. Хорошо, что Оля графин у него забрала, потому что он бы забыл, зачем его и пригласили.
Потому что тут открываются двери и точно по графику появляются на пороге Вова, Алик, Жора, Валера. Юра тоже пришёл, хотя был приглашён для Таньки, которая хитро не явилась, потому что сама точно придумала всё это. Не день рождения, а как его провести — так, чтобы Костюченко знал, и помнил его дольше, чем Олю, гад. Потому что он думает, что это так легко, забыть. Что когда ему звонишь про день рождения, то он сначала выделывается:
— Какая это Оля? А-а, Оля, привет. Ты прости, что я не поздравил тебя, потому что я не знал, когда он у тебя.
Можно подумать, что он раньше хоть раз поздравил. И вот теперь заходят Вова, Алик, Жорик, Валера, которые никогда не забывали, и не потому, что учились с ней в школе, а потому, что относились к ней, как к человеку. И даже Юрик, который хоть и был приглашён для Таньки, а тоже относился, хоть та и не пришла.
И все смотрят на Костюченко, так, что он начинает понимать. То есть Танька верно рассчитала, что когда Оля соберёт их всех вместе, то обязательно что-то случится, само собой. И случится, потому что когда приглашаешь всех, чтобы пришли без подарка, то каждый себе считает, и теперь все удивлённо смотрят друг на друга.
А особенно на Костюченко, который даже с ними в одной школе не учился, а жил где-то на Водозаводе, месте, о котором никто в Киеве не слышал. Если, конечно, сам там не жил. Как Костюченко, который сразу почувствовал, потому что он был хитрован и понял, что это будет его день рождения, а не Оли. Это, если он останется после него цел, или, в лучшем случае, подранком.
И вот все вместе садятся за стол, и Костюченко понимает, для чего они все садятся, потому что им теперь не хватает одного: быстро напиться, чтобы была у них общая причина, а потом уже эту причину быстро реализовать — лупануть его, водозаводского, и он видит, что они сажают его не у дверей, а к стене. Может, он бы и не хотел туда садиться, даже к балкону его не пустили, потому что он был один, а Вова, Алик, Жорик, Валера были не одни. И даже Юрик, который с ними в школе не учился, а оказался с ними, потому что его пригласили для Тани, и хоть она не пришла, а не стали сажать её парня к стене. А Костюченко. Он видит, как наконец счастливеют глаза у Оли, потому что сколько он её знал, они никогда у неё такими не были, загадочными.
— Я хочу сказать, — вдруг говорит он так быстро, — сказать тост про Олю.
Что все переглянулись. Но так как никто из них ещё не выпивши, то решили выпить сначала для начала, и никто с ним не стал спорить, даже Юрик, который был тут единственный, кто ничего не понял. Он был приглашён для
Тани, хоть ему потом надо было идти в депо на ночную смену.
И вот Оля видит, как Костюченко хочет говорить тост. Потому что до этого он, гад, ей ничего такого даже приблизительного не хотел сказать. Даже не признавался, где он живёт. Да что там! Телефона его рабочего не давал, пока она сама его не узнала. Как и район Водоканала, или Водозавода — интуиция лишь ей подсказала, в каком районе города он живёт, потому что сам бы никогда не признался, гад.
Все посмотрели на Вовку. Потому что это он должен был решить, тот начал думать, что если не этот Костюченко будет говорить первый тост про Ольку, то тогда придётся делать самому ему. А что он мог про неё сказать? Мог, но это надо же было болтать.
— Пусть говорит, — кивнул он.
Костюченко тогда ухватился и начал всем наливать по полной.
— За именинницу по полной, — объяснял он каждый раз, потому что совсем ещё не знал, что говорить про Олю. Он, гад, ей давно не звонил и поэтому ему нужно было какое-то время, а потом решил, что пусть говорит язык, а не он сам, потому что язык у него не глупее. Костюченко и не про такое догадывался, что надо что-то делать, что-то говорить и даже догадался разливать водку не в рюмочки, а в гранёные стаканы под сок.
— Я поднимаю этот тост за Оличку, — сказал язык, — потому что знаю её как чудесную, добрую девушку.



