Как схватит меня за косы! Косы и ермолка слетели на пол. Он меня за чуб да как начал трепать то направо, то налево — чуть головы с шеи не сорвал.
Воспоминания об академии будто растормошили Балабуху: он сразу стал смелым и разговорчивым.
— А я играл Злобу, — да ещё как играл! — сказал Балабуха, разговорившись. — Бывало, как накину на плечи монашескую чёрную мантию, да обмотаю голову гидрой, да возьму в одну руку меч, а в другую пучок гадюк, да как выйду, да как крикну: "Я Злоба, — прячь своего лба!"
Балабуха разгорячился и в самом деле вскочил с места, поднял руки вверх и крикнул на всю хату. Горбатая Килина несла в руках бутылку с водкой и тарелку с паляницей. Бедной девушке показалось, что Балабуха вскочил с места и хочет ударить её кулаком в спину. Она затряслась и выронила тарелку на пол. Тарелка хряпнула и разбилась.
— Тьфу на дурную! — сказал Терлецкий.
— Какая-то пугливая девушка! — сказал Балабуха, садясь на стул.
Килина собрала куски тарелки и паляницы в фартук и с плачем вышла из светлицы.
— Когда-то я писал стихи, знал наизусть Овидия, Горация, а теперь всё начисто вылетело из головы, только и осталась в памяти берёзовая каша, — сказал Терлецкий, наливая чарку. — Да и тот Гораций совсем-таки не относится к Хохитве.
Бедная Килина вынесла черепки в комнату со слезами на глазах.
— Что это ты несёшь в фартуке? — крикнула матушка на Килину. — Тарелку разбила, что ли? Что там за крик?
— Ой, простите, матушка, — сказала Килина, целуя паниматку в руку. — Наш батюшка с тем паничем, наверное, поссорились да как начали кричать и двигаться друг к другу с кулаками! А я испугалась и выронила из рук тарелку.
— Ты сегодня совсем одурела! Бери скорее другую тарелку и неси паляницу на стол! — крикнула матушка, стоя посреди хаты с белым платьем в руках для старшей дочери.
В комнате поднялся какой-то содом. Матушка спешила наряжать старшую дочь, словно боялась, как бы панич ненароком не убежал из дому. Шкаф и сундук стояли открытые. Матушка и дочери бегали, метались туда и сюда, звенели ключами, вынимали новую одежду, причёсывались перед зеркалом. Олеся, или Александра Петровна, старшая дочь, стояла посреди комнаты в белых юбках, в белом корсете, который не сходился на её полной талии. Мать с младшей дочерью шнуровали корсет, старались аж до пота, а корсет всё-таки не сходился.
— Килина, иди сюда! Придави руками корсет, да покрепче, — кричала матушка.
Килина обхватила Олесю за стан и помогла столько, сколько помог бы комар. Шнурки в матушкиных руках трещали, а корсет всё-таки не сходился.
— Позовите бабу Хиврю! — крикнула матушка. — Потому что эта Килина ни на что не годна.
Прибежала баба, ухватилась и себе за шнурки. Баба была крепкая и жилистая. Корсет поддался под её руками. Олеся надела белое платье, а мать причёсывала и убирала ей голову.
Нарядив дочь, мать накинула на себя новое платье, накинула на плечи персидский белый платок с красными и жёлтыми узорами, — ещё раз оглядела кругом дочь, словно солдата на муштре, и повела её в светлицу.
Младшие дочери потянулись за ними следом, заглядывая в светлицу через открытые двери.
Терлецкая вошла в светлицу тихой походкой, важно, словно выплыла. Балабуха увидел в дверях невысокую, но дородную чернявую даму с чуть пухлым, шляхетским лицом, с гладко причёсанными чёрными блестящими начёсами на лбу, в белом чепце с оборками, в которых синела широкая лента с концами до плеч. Он встал и ещё глубже втянул короткую шею в воротник, несмело подошёл к Терлецкой и поцеловал её в пухлую белую руку. За матерью вышла дочь, такая же чернявая, как и мать, хорошенькая, с белым, немного коротким лицом, с тёмными карими глазами. Она присела посреди светлицы перед Балабухой и будто дёрнула правой ногой. Балабуха поцеловал руку дочери, отступил немного назад и не знал, куда деть свои большие руки. Матушка села на канапе и попросила гостя сесть. Балабуха несмело опустился на стул. Напротив него села Олеся, у которой щёки покраснели, словно маковки. Балабуха переводил глаза то на мать, то на дочь. Широкая синяя лента в материном чепце, белое платье на дочери, красная лента, которой был подпоясан Олесин стан, красный бант в косах — всё это так испугало студента, что он сидел как на иголках. Перед его глазами снова появилась пасека, ульи, тёмный шалаш на пасеке, даже орешник и чернобыль возле пасеки, куда он теперь готов был убежать и спрятаться от этих лент и платьев.
— Здоровы ли ваш батюшка и паниматка? — спросила Терлецкая у Балабухи.
— Спасибо вам! Слава богу, здоровы, — тихо отозвался Балабуха.
— Такие недобрые: нас никогда и не навещают. Я знаю вашего батюшку и вашу матушку, — сказала Терлецкая громко, быстро и смело.
Терлецкая спрашивала у Балабухи про его отца и мать просто так, ради приличия. Если бы они и вправду приехали к ней, она была бы им вовсе не рада.
— И я видела вашего батюшку, — смело отозвалась Олеся к Балабухе. — Такой добрый, такой приветливый.
Балабуха перевёл глаза с матери на Олесю и только теперь присмотрелся, что она была хорошенькая, но имела не такие тонкие и острые брови, как у Ониси Прокоповны. Только круглые, довольно большие, тёмные и блестящие глаза понравились ему сразу.
Олеся не могла усидеть на одном месте: она вскочила и выбежала из комнаты, чтобы посмотреть на себя в зеркало и поправить на голове красный бант, а потом вернулась, снова села и снова вскочила, побежала к вазонам, заглянула в вазоны, снова выбежала в комнату, принесла графин с водой, полила вазоны, снова выбежала и через некоторое время опять прибежала и села. Длинные концы ленты вокруг стана, концы банта летали вокруг неё, как на ветру. Олеся ловила ленты рукой и быстро то откидывала их, то притягивала, то одёргивала. За дочерью вышла из светлицы мать, поправила что-то на шее, снова вернулась и снова вышла. Они сновали туда-сюда, словно играли в хрещика. Через двери в комнату Балабуха увидел здоровенную кровать, словно паром на Роси, а над кроватью здоровенный ковёр, на котором были вытканные чудные цветы, будто стояли на задних лапах в три ряда большие зелёные жабы с красными животами, взявшись за передние лапы. В дверях напротив ковра Балабуха увидел вторую барышню, такого же роста, как Олеся, но гораздо красивее, в бедненьком ситцевом платье. Это была младшая дочь, которую плохо одевали и прятали от паничей в дальней комнате.
За Терлецкой вошла в светлицу горбатая Килина и вынесла на тарелке две тоненькие ломтика паляницы и ложку масла в маслёнке. Терлецкий налил в малюсенькую чарку водки, поздоровкался с гостем, выпил сам, угостил гостя и заткнул графин пробкой, словно давая знать, что больше уже угощать не будет. Балабуха выпил, даже толком не распробовав, и взял в руки ломтик паляницы. Ломтик светился насквозь.
— А мы тут, паниматка, разговорились с Марком Павловичем об академии да так напугали Килину этими воспоминаниями, что она уронила тарелку и разбила, — сказал Терлецкий жене.
— Similis simili gaudet, [7] — отозвался Балабуха. — Мы когда-то играли в академии комедии и начали вспоминать с отцом Петром кое-какую давнину.
— Вы играли комедии? — спросила Олеся. — Вот бы мне довелось на веку хоть раз увидеть комедию. Сидишь тут в Хохитве и людей не видишь.
— Где уж ты хотела в Хохитве увидеть комедию, — сказал Терлецкий. — Это чудо показывает только наша Киевская "аlma mater". [8]
— Папа говорят, что и они играли, — смело обращаясь к Балабухе, произнесла Олеся. — Да ещё и наряжались барышней.
Старая Терлецкая немного улыбнулась, взглянув на бороду и усы своего мужа.
— Когда-то наряжался барышней, а теперь уже не наряжусь, — сказал Терлецкий.
— Может, и вы наряжались барышней? — сказала Олеся, обращаясь к Балабухе.
— Нет, я один раз наряжался за… Славу, — нехотя сказал Балабуха, — а другой раз за прекрасного Иосифа.
— Вот как бы я хотела увидеть, как вы наряжались прекрасным Иосифом, — сказала Олеся, исподлобья поглядывая на Балабуху. — Наверное, это вышло очень красиво.
Балабуха пришёл в себя и перестал втягивать шею в воротник. Смелость Олеси, приветливость Терлецкой отбили у него охоту убегать в пасеку и чернобыль.
Балабуха не очень понравился Олесе лицом, но его рост, крупная фигура, учёность и латынь обратили на себя её внимание, понравились ей тем более, что к ней приезжали неучёные простые поповичи, на которых она не хотела и смотреть и даже не выходила к ним. Мать так же была приветлива к Балабухе, потому что уже было время выдавать Олесю замуж.
Килина приотворила двери и что-то шепнула Терлецкой. Олеся сорвалась со стула и побежала в двери так быстро, что чуть не сбила Килину с ног. Балабуха смотрел ей вслед: ему понравилось, как Олеся бегает быстро, прытко, легко, как на ней змеями вьются красные ленты.
За Олесей вышла Терлецкая. В комнатах слышалась беготня, суета. Забрякали ложечки, зазвенели стаканы и блюдца, застучали ящики возле комода и столов; отворились двери, и горбатая Килина внесла в светлицу высокий и тонкий самовар и поставила на столе, словно какое чудо. То был первый самовар в округе.
Из дверей выбежала Олеся с ложечками и чайником в руках, за ней мать, за матерью Килина. Они выходили и приходили, и снова выбегали: выносили стаканы и принадлежности к самовару. Самовар сперва шипел, потом запаровал и заклокотал так, что уже не было слышно, как дребезжал маятник возле часов. Вокруг самовара караулили и хлопотали, словно урядник вокруг своего начальника. Балабуха с удивлением поглядывал то на самовар, то на дам.
Началось наливание чая в стаканы, бряцание ложечками о посуду, словно кто вёз целую балагулу битого стекла. Сама Терлецкая подала Балабухе стакан чая. Килина снова вынесла на тарелке кучку тоненьких ломтиков паляницы. Балабуха выпил чай, съел прозрачный ломтик хлеба; у него разыгрался аппетит. Есть захотелось сильно, а хозяин даже не просил выпить по второй чарке водки.
— А налей и мне, паниматка, стакан этого зелья, — сказал Терлецкий, — хотя, сказать правду, не очень я хвалю это зелье. Нет в мире ничего лучше доброй чарки водки, — проговорился хозяин.
"Кабы же добрая чарка, а не такая, как напёрсток", — подумал Балабуха, поглядывая на малюсенькую чарку.
Терлецкая сердито бросила взгляд на мужа: он замолчал и не стал развивать дальше эту тему.
Выпили чай. Килина вынесла самовар, который в комнате облепили младшие дочери, словно мухи мёд.
— Возьми-ка, дочь, гитару да сыграй или и спой нам какую-нибудь, — сказал Терлецкий, доставая гитару из косого столика в углу и подавая Олесе.
— Я уже давно играла и, наверное, начисто всё позабыла, — жеманясь, произнесла Олеся.
Она взяла гитару, настроила её, натягивая струны, и несмело начала перебирать пальцами.
— Вы не играете на гуслях? — спросил Терлецкий у Балабухи.
— Нет, не играю, — отозвался Балабуха.
— Жаль.


