Моссаковский подал прошение от себя, а ктитор другое — от общины. Владыка прочитал, подумал да и говорит:
— Опоздали вы. Я уже отдал ольшаницкий приход другому. Ты учился в школах? — спросил владыка у Моссаковского.
— Нет, ваше высокопреосвященство: я учился дома у отца да у карапышанского дьяка: выучил часослов, псалтырь, умею читать апостол и евангелие, хорошо знаю церковный устав, умею петь на гласы: и на "Господи воззвах", и на "Бог Господь".
— Коли тебя выбрала община, то я дам тебе меньший приход, а большие приходы я даю академистам, — сказал митрополит. — Бог вас благослови! Идите себе!
— Да ведь мы, святой владыка, желаем, чтобы у нас священником был всё-таки сын нашего покойного панотца, царство ему небесное. Мы Харитона знаем с малых лет; он вырос на наших глазах. Общинники к нему привыкли. Мы знаем, что он нас не обидит. Помилуйте и пожалейте, святой владыка! Пусть всё-таки наш Харитон будет у нас священником, — просил ктитор.
— Нельзя, старик, нельзя. Дело сделано, а сделанное трудно переделать, — сказал владыка.
Общинники вышли от владыки ни в сих ни в тех, а Моссаковский стоял в прихожей ни жив ни мёртв. Его нежное лицо стало белым, как мел. Ктитор взял его за руку и вывел наружу.
— А что будем делать? — спросил ктитор, оборачиваясь к старикам.
— А то будем делать, что не пустим того Балабуху на приход, вот что! — сказали старики.
У Моссаковского немного отлегло от сердца. Надежда вернулась к нему — надежда получить приход и не потерять Онисю.
Они сели на возы и поехали обратно в Ольшаницу, чтобы сообщить общине об этом событии.
— Не будет так, как владыка хочет! Не пустим Балабуху на приход. Пусть у нас священником будет всё-таки Харитон, да и точка, — гомонила община, собравшись возле церкви. — Пошлём снова, во второй раз, прошение к владыке, а если не позволит, пошлём в третий, а всё-таки пусть будет так, как община хочет. Откуда-то выискался какой-то Балабуха, глаз в Ольшаницу не показал, с общиной не поговорил, а лезет к нам на приход. Не пустим Балабуху!
Тем временем, пока ольшаницкая община гремела, роптала и собиралась снова посылать ктитора к владыке, счастливый Балабуха вернулся в Хильки.
— Ну что, сын, спихнул Ониську с прихода? — первой спросила Балабуху мать.
— Спихнул! Так и покатилась, как её тыквы с Хильковской горы, аж пыль поднялась, — сказал Балабуха.
— Вот теперь пусть знает, как класть студентам тыквы в воз и в карманы! — сказала мать. — А ты, сын, не теряй времени, да собирайся к Терлецким, да ещё и сватов бери. Терлецкие скупы, хоть и богаты. Надо выбрать в сваты хорошего крутя, чтобы выкрутил у них лишнюю сотню карбованцев.
— Кого же попросить в сваты? — спросил Балабуха.
— Бери, сын, дядьку, отца Мельхиседека, да прихвати ещё в пристяжку и тётку. Тётка бойкая на язык, да и дядька добрый тараторка: что-нибудь да вытрясут. И пусть хорошенько прижмут Терлецкого.
Балабуха взял дядьку-тараторку и тётку-стрекотуху, нарядился, прихорошился и поехал к Терлецким.
Терлецкие, увидев, что Балабуха приехал не один, а с дядькой и тёткой, сразу догадались, что он приехал со сватами.
В доме началась необычная беготня. Бегала тяжёлая Терлецкая, бегала Олеся, бегал сам Терлецкий, бегала Килина, даже баба в пекарне заразилась той суетой и вертелась, как муха в кипятке. Балабуха объявил, что он занял Ольшаницу. Терлецкий поздравлял его, целовался с ним по десять раз, целовался со сватом отцом Мельхиседеком и даже с бойкой его женой. Олеся зашнуровалась как только могла туже, так что ей трудно было дышать, нацепила красных лент на талию, на шею, на голову и всё крутилась по хате перед Балабухой. Она знала, что Балабуха не очень жив в разговоре, и пригласила его в сад, где надеялась услышать при поэтической обстановке то слово, которого ждала уже двадцать три года с половиной.
— Вы видели мои цветы? — спросила она у Балабухи.
— Нет, не видел, — сказал Балабуха.
— Пойдёмте, я покажу вам мои цветы! — сказала Олеся смело и настойчиво и почти потянула его за руку.
Балабуха с большим усилием поднялся со стула и пошёл вслед за Олесей в сад.
Цветник в саду и в самом деле был хорош. Клумбы были полны левкоев и астр, но уже под осень немного заросли бурьяном.
— Смотрите, какие чудесные левкои, — сказала Олеся, наклонившись над цветами и срывая ветку левкоя.
— А и правда, красивые и душистые, — сказал и себе Балабуха и наклонился над грядкой.
Олеся вырвала цветок и, не разгибаясь, нюхала его. Балабуха тоже сунул руку в гущу, но, поглядывая искоса на Олесин полный стан, захватил в горсть бурьян и тоже начал нюхать.
— Вы нюхаете щирицу! — крикнула Олеся, вырывая из его рук сорняк, и расхохоталась на весь сад. — Вот погодите, я нарву вам букет.
Она нарвала чудесных астр и подала Балабухе. Балабуха зачем-то нюхал их, хотя они совсем не пахли.
— Пойдёмте, увидите наш сад, — крикнула Олеся и побежала дорожкой по саду к Роси.
Балабуха бросился тоже бежать, но почувствовал, что его ноги могут только ходить, а не бегать, и едва догнал Олесю.
— А вы пробовали, какие левкои на вкус? — спросила Олеся, смеясь. — Вот, возьмите, попробуйте!
Балабуха машинально взял левкой, бросил в рот и начал жевать, а потом уже не знал, выплюнуть его или съесть.
— Ну что, вкусный?
— Где там! Горький, как полынь.
Олеся хохотала, красная, как полная роза. Они пришли к концу сада, на пригорок над Росью. Внизу по камням шумела вода. За Росью стояла пышная скала, словно стена, вся залитая солнцем; за ней на горах зеленел лес, а вверх, по долине Роси, был виден раскинувшийся Богуслав, осыпанный ясным светом.
— Теперь дальше нам уже некуда идти, разве что в воду или на скалу, — сказала Олеся, наводя Балабуху на мысль.
— А и правда, некуда, разве что в воду или на скалу, — тихо сказал Балабуха.
— А вы полезли бы на скалу? — кокетливо спросила Олеся.
— Нет, не вскарабкаюсь, потому что очень крутая и обрывистая.
— А если бы я вас попросила, полезли бы? — дразнила его Олеся.
— Полез бы, — сказал Балабуха, взглянув Олесе прямо в глаза.
У Олеси глаза блестели, словно две звезды. Её горячее лицо прямо пылало; а Балабуха всё-таки молчал.
— Правда, у нас в Хохитве красиво? Лучше, чем в вашей Ольшанице.
— Лучше, чем в Ольшанице, но… но если бы вы были со мной в Ольшанице, то она показалась бы мне лучше Хохитвы, — едва вымолвил Балабуха и покраснел.
"Наконец-то! Слава тебе, Господи. Вот-вот скажет!" — подумала Олеся.
— Как же я там была бы? Поехала бы с вами, что ли? — спросила Олеся.
— Нет, если бы вы пошли за меня замуж, потому что я… я… потому что Купидон насквозь пронзил моё сердце стрелой. Амур не любил так Психею, как я люблю вас, — сказал Балабуха через силу.
Олеся знала из романов про того Купидона и Амура, и эти слова пришлись ей очень по вкусу. Она любила романтичность, потому что читала старинные, переведённые по-московски немецкие романтические повести. Только всё-таки ей хотелось Амура получше Балабухи: не таким она представляла себе своего Амура, но деваться было некуда. Олеся тихо произнесла обычную фразу, опустив глаза вниз: "Как отец и мама скажут, — я согласна!"
Балабуха взял Олесину руку и поцеловал. Они повернулись и тихой походкой пошли к хате.
В то время как молодые гуляли по саду, отец Мельхиседек с женой, недолго думая, словно прижали Терлецкого и Терлецкую к стене и начали говорить о приданом.
— Ну что, отец Пётр! Сказать правду, мы вот приехали сватать вашу дочь, Олесю, — сказал отец Мельхиседек. — Отдадите или пусть ещё подрастёт?
— Мы с женой готовы отдать. Балабуха человек учёный, пригожий, уже имеет приход. Не знаю, что дочь скажет, — произнёс Терлецкий.
— Коли уж, благодарим вас, такова ваша воля, то надо и детей одарить. Что же вы думаете дать за дочерью? — прямо сказала жена Мельхиседека, Марта Тарасовна.
Терлецкий взглянул на жену и сказал:
— Дадим сто карбованцев.
— Сто карбованцев деньги, это правда, — затараторил отец Мельхиседек, — но, сказать по правде, не большие.
— Конечно, не большие, — затараторила жена Мельхиседека. — Деньги деньгами, но нужно что-нибудь и к деньгам. В хозяйстве нужны и коровы, нужны и волы, нужны и возы, нужны кони, нужно и к коням. Нужны миски и ложки, нужно что-нибудь и к ложке. И уж, Господи, что тут говорить! Вы сами, здоровенькие, знаете, что нужно в хозяйстве, да ещё новом и молодом, порой необдуманном…
Терлецкая сердито взглянула на эту простую, в намитке, сваху, которая выпрашивала, словно старая цыганка.
— Да уж, сваха, Олеся наша дочь. Мы не выпихнем её босую из хаты с пустыми руками да сундуками, — сказала Терлецкая.
— Упаси Бог! Я и сама мать и имею дочерей: слава Богу, я уже нажила полные сундуки всякого добра для своих дочерей: у меня готова им и одежда, и плахты, и запаски, и намитки, и скатерти. Я уже назначила им и коров, и тёлок, и кабанов, и свиноматок, и гусей, и индюков… Где уж! Что тут говорить! Наверное, и вы нажили для Олеси всякого добра. Много ли коровок да воликов думаете дать? — спросила сваха.
— Две пары волов да корову, — сказал Терлецкий.
— Мало, — сказал Мельхиседек.
— Ей-богу, сердце моё, мало! Двумя парами не потянешь плуга в поле. Третья пара не помешает. Да с одной коровы не соберёшь ни сыра, ни масла. Нужно, сваха, две коровы, непременно две, потому что вы сами, здоровенькие, знаете, что с одной коровы не наесться масла да сыра. Хорошо бы и масла с сыром наесться, да ещё и на ярмарок отправить на продажу. Что тут говорить! А скатертей много думаете дать? — смело спросила сваха."И принёс нечистый эту цыганку! Она заберёт у меня всех коров, гусей и индюков", — подумала Терлецкая.
— Да что там, жена, скатерти. За деньги можно всего этого накупить. Я всё, видите, про деньги. Отец Пётр, ей-богу, мало сотни карбованцев! Что теперь сто карбованцев? Это когда-то за сотню можно было чуть ли не целое село купить. Нужно две или и три сотни, да ещё с хвостиком, — сказал Мельхиседек.
— Подумаем-погадаем. У нас не одна дочь, сами знаете, — сказал Терлецкий.
— Да и панщинных людей всё-таки дайте детям, — сказала сваха. — У вас ведь достаточно людей. Дайте хоть одну семью!
— Где те люди у меня? Все начисто разбежались, будто их какой нечистый дубиной разогнал! Только и осталась одна калечь: одна баба да горбатая Килина, да там…
— С той горбатой — работы как с козла молока, — сказала сваха, — она только хлеб даром переводить будет.


