Дайте уж здоровеньких да крепеньких, потому что крепкий человек, как крепкий горшок, не разварится на жару.
— Но всё-таки Килина будет смотреть за детьми, будет нянькой, — сказала Терлецкая. — Килину дадим, а больше людей не дадим!
— И за Килину спасибо! Но прибавьте ещё хоть бабу. Баба много не потянет, а всё-таки будет помощь в хозяйстве: хоть гусей да гусят пасти будет. Добрая баба в хате, как добрая квочка: она и детей досмотрит, и цыплят хорошо высидит, и цыплят хорошо выведет, — тараторила сваха, путаясь в мыслях.
Мельхиседек сердито взглянул на свою жену; она догадалась, что уже наговорила семь мешков гречневой шерсти, и прикусила язык.
— Как же это будет? — сказал отец Мельхиседек. — На словах договоримся или напишем на бумаге?
— На бумаге, серденько, на бумаге лучше будет, — затараторила сваха, — потому что сказано: что написано пером, того не вывезешь волом. На бумаге, на бумаге! Так и Бог велел!
Сваты говорили, пока не выговорили лишнюю сотню карбованцев, ещё одну корову, третью пару волов, да ещё и Килину, хотя Килину не спросили, захочет ли она бросать отца и мать и ехать в чужое село. Сваха всё поглядывала искоса в окна, много ли во дворе кур, гусей и индюков. Она очень любила гусятину, любила мягкие пуховые подушки и всё настаивала, чтобы Терлецкая дала Олесе много гусей.
— Гуска, моя свашенька, в хозяйстве — это святая скотина, всё равно что овца или свинья, простите за слово: с неё мясцо, с неё смалец, с неё перья, с неё пух, с неё яйца, с неё сыр, с неё молоко, с неё шерсть, с неё колбаса…
Сваха замолчала, потому что догадалась, что уж совсем завралась. Она закрыла рот, как только дошла до колбасы, потому что поняла, что колбасы вовсе не относятся к гуске. Терлецкая улыбнулась, но сдержала губы. Отец Мельхиседек снова строго зыркнул на жену. Пока старшие договаривались, в светлицу вошли молодые. Балабуха был красный, словно пёкся на жару. Олеся была спокойна, будто она только прошлась, погуляла по саду да насмотрелась на цветы.
— Скончили вы своё дело? — спросила сваха у молодых.
Олеся засмеялась, крутанулась туда-сюда по хате и упала-села на стул. Балабуха произнёс: "Скончили, слава Богу".
— Поздравляем вас! Даруй же вам, Боже, счастья да здоровья! — крикнула сваха.
— Роди вам, Боже, рожь и пшеницу, а за печкой детей копицу, — сказал бесцеремонно отец Мельхиседек, целуясь с Балабухой.
Все начали поздравлять и целовать молодых.
— Коли скончили, то и мы скончили, — застрекотала сваха, — теперь, сват, можно и на бумаге наш разговор написать, — сказала бойкая сваха Марта.
Терлецкий покрутился, повертелся, пришлось ему достать бумаги. Кинулись к перьям — перьев не было; кинулись к чернильнице, а в чернильнице чернила высохли, только осталась какая-то чёрная кваша.
Принесли воды, развели чернила. Килина побежала во двор, поймала гуску, выдернула у неё из крыла два пера и принесла в хату. Батюшки долго чинили перья и написали на бумаге Мартин разговор. Первым подписался Терлецкий, а за ним иерей Мельхиседек, раб Божий, за себя и за свою неграмотную жену, рабу Божию Марту, руку приложил.
— Ну что, отец Пётр, теперь можно приступить и к обручению, — сказал отец Мельхиседек.
— Нужно исполнить закон, — сказал Терлецкий.
Терлецкая вышла из светлицы и быстро вернулась с восковыми свечами. Зажгли свечи и поставили в углу на столике, зажгли лампадку, висевшую перед образом.
Килина с бабой принесли самодельный ковёр и расстелили в углу перед столиком. Молодые стали, побили поклоны, поцеловали образ и обменялись перстнями. Балабуха был солидный, важный. Олеся раскраснелась от поклонов: вся кровь из её полного тела из-под шнуровки прилила к голове. Терлецкий хотел вспомнить давнину и начал речь к академисту-зятю, но запутался на первых словах и замолчал. Зато сказала речь сваха Марта! "Пошли вам, Боже, счастья на всё доброе, на весь ваш век, на весь род, на ваших детей, на ваших внуков и правнуков. Даруй, Боже, чтобы ваша жизнь была сладкая, как липовый мёд, да весёлая, как весна красная!"
Старые и молодые перецеловались и уселись, словно утомились после тяжёлой работы. Отец Мельхиседек ждал, что хоть теперь вынесут по чарке, но хозяйка захлопоталась и замешкалась; он не вытерпел и по-простецки сказал:
— Ну что, паниматка-хозяйка! Пора бы окропить молодых!
Паниматка догадалась, и на столе появился маленький графинчик с водкой и маленькая чарочка. Отец Мельхиседек и его жена Марта сердито посмотрели на такую скудость, на такую мелкую посудину и переглянулись между собой.
Выпили по чарке. Вынесли самовар и начали угощать гостей чаем. Тут двери скрипнули, и в светлицу влетел панич, хохитвянский эконом Сигизмунд Бонковский. Это был молодой, роскошный блондин, с большими усами, с пышными русыми кудрями на голове, с ясными серыми глазами и розовыми пухлыми губами. Его полные щёки загорели, но лоб белел, как у барышни, а от лица, от всей фигуры так и веяло здоровьем. Увидев у Терлецкого две брички, он догадался, что у него гости. Он знал, что у Терлецкого бывают не духовные, а только панки, и, думая, что приехали какие-нибудь соседние экономы или их дочери, забежал на часок поболтать да поромансничать.
Бонковский вскочил в хату, щёлкнул каблуками, поздоровался с хозяином, поцеловал Терлецкую в руку, а потом и Олесю, и упал на стул возле Олеси. Олеся заговорила с ним по-польски.
— Как ваше здоровье? Как вам этой ночью спалось? Какие цветы снились? — начал щебетать весёлый панич.
— Спалось хорошо и ничего не снилось, — ответила Олеся, искоса поглядывая на Бонковского кокетливыми глазами.
— Неужели вам и цветы не снились? — спросил Бонковский.
— Мне цветы не снятся, а если снятся, то с человеческими головами, — ответила Олеся.
— Вот и мне такие цветы снятся, только с панскими головками да с карими глазами, — залепетал Бонковский.
Бонковский и Олеся лепетали, дразнили друг друга, шутили так, будто Балабухи и в хате не было. Мельхиседек только поглядывал на Марту, а Марта на Мельхиседека.
— Что это за намитка сидит у вас за самоваром? — тихонечко спросил у Олеси Бонковский.
— Это сваха: приехала меня сватать, — сказала шёпотом Олеся.
— Так вы выйдете замуж за эту намитку? — зашептал Бонковский и расхохотался на всю хату.
Олеся едва удержала смех, даже губы прикусила. Гости переглядывались, разговаривая за чаем. Балабуха сидел надувшись.
— Хотите посмотреть на мои цветы? — сказала Олеся, вскочив со стула.
— Почему бы и не посмотреть! Цветы и прекрасные панны — моя приманка, — тихонько сказал Бонковский, выходя за Олесей в сени.
Балабуха вспомнил, что Олеся говорила ему те же самые слова, и подумал, не собирается ли она во второй раз обручиться с этим паничем. Он встал, взял картуз и вышел в сад вслед за Олесей.
Олеся побежала по дорожке к цветам и щебетала на лету, как птица. Бонковский бежал за ней следом, а солидный Балабуха едва догнал их возле грядок фиалок и астр.
— Гляньте, пан Бонковский, какие чудесные мои цветочки! — сказала Олеся, наклоняясь над грядкой и вырывая фиалки. Бонковский наклонился и себе возле неё так, что их руки и плечи прижались, и начал рвать цветы. Олеся вырвала фиалку и дала нюхать Бонковскому.
"Даёт нюхать точь-в-точь так, как и мне давала нюхать. А ну, заставит ли она и его есть цветы, как меня заставляла?" — подумал Балабуха.
Однако Олеся не велела Бонковскому пастись на цветах, только побежала по дорожке в сад, напевая весёлую песенку. Бонковский погнался за ней следом, а Балабуха и себе потюпал вслед за ними.
"Ей-богу, ведёт панича туда, куда и меня водила. А ну, велит ли она этому панку лезть на скалы? — подумал Балабуха. — Если только велит, то, наверное, она сегодня во второй раз станет на обручение с этим паничем".
Олеся добежала до конца сада, взглянула на Рось, на скалы, покрутилась во все стороны, запела песенку, однако не велела Бонковскому лезть ни в воду, ни на скалы. Балабухе стало легче на душе. Он любовался тем, как Олеся бегала, вертелась, даже скакала и тихо пела весёлую песенку. Бонковский лепетал и не давал Балабухе слова сказать Олесе.
— Это мой жених, — шепнула Олеся Бонковскому, — я иду за него замуж.
— Ой, Матерь Божья! — тихо произнёс Бонковский, трагически приложив руку к сердцу и подняв сладкие глаза к небу.
— Чего вы так поднимаете глаза к небу? — зашептала Олеся.
— Чего, чего?.. Ой вы, панны! Ой вы, цветы! Вы не знаете, отчего мы поднимаем глаза к небу! — тихо шептал Бонковский. — Если бы вы знали, что теперь творится в моём сердце! — говорил он, откинув одну руку, а другую приложив к сердцу. — Я прыгну с этой скалы в воду!
— А ну, прыгайте, а я посмотрю! Я отродясь не видела, как паничи прыгают со скал в воду, — сказала Олеся, улыбаясь.
— Ой вы, панны! Ох! — вздохнул Бонковский и замолчал, увидев Балабуху, который их догнал.
Балабухе хотелось столкнуть панка со скалы в воду. Ему показалось, что панок хочет отбить у него Олесю.
Олеся увидела, что Балабуха надулся и нахмурил брови, догадалась, что надо перестать заигрывать с Бонковским.
Она замолчала, старалась быть важной, но не сумела.
Бонковский сыпал комплиментами, шутил, а Олеся не выдержала и снова начала хохотать. Чтобы сдержать себя, она подала Балабухе руку. Он взял её под руку, и они поплелись к хате.
В хате старшие говорили о своих делах и начали договариваться о дне свадьбы.
— Свадьбу откладывать надолго совсем не годится. Через неделю или через две начинаем свадьбу. В субботу пеките шишки да каравай, а в воскресенье и к венчанию, а то ещё Харитон отнимет приход, — сказала сваха Марта.
— Какие шишки? Мы не думаем печь шишек, — сказала Терлецкая. — Это очень простой обычай.
— Да как же это будет, моё серденько! — крикнула Марта. — Это будет и не по-модному, и не по-Божьему. Где же это справлять свадьбу без шишек! В субботу мы приедем, если пригласите, да испечём каравай и шишки, да и погуляем, и потанцуем по-стариковски, — допрашивалась сваха.
Терлецкая только рукой махнула. Марта стиснула зубы и надулась.
А Бонковский, не обращая внимания на сватов, точил лясы и хохотал с Олесей. Сваты искоса поглядывали то на Бонковского, то на Олесю и переглядывались между собой. Марта обиделась за шишки и начала прощаться. Балабуха встал с места и, очевидно с большим усилием, стал собираться в дорогу.


