Ночь была темная и черная. Музыканты расставили свои пюпитры, разложили ноты и зажгли фонари. Широкие медные трубы заблестели на черном фоне ночи фантастическим сиянием. Оркестр загремел так, что стекла в окнах зазвенели. Олеся взглянула в окно на невиданную картину и стояла, словно зачарованная; обернулась она назад, — гостиная так и сияла, так и гордилась гусарскими синими коротенькими мундирами, эполетами, шнурами и орденами. Возле Олеси вился Казанцев, приглаженный, причесанный, в дорогой блестящей одежде, — чудесный чернявчик, как гвоздик. Старшие офицеры сели играть в карты, молодые пошли в танец. Олеся уже забыла Ломачевского. Бонковский сидел в углу, согнувшись в три погибели, и долго не смел выступить в танец перед гусарами; его кудрявая большая голова, круглое, полное и загорелое лицо теперь показались Олесе похожими на огромную рыжую тыкву в картофеле.
Казанцев распоряжался танцами: после кадрили завел рондо, командовал по-французски, хотя его, само собой, никто не понимал, и очаровал всех богуславских дам и барышень. Офицеры держались деликатно, обходились с обществом просто, не впадали в столичную спесь, шутили, говорили дамам комплименты с легкой насмешкой, которые те принимали за чистую правду. Матери нарядили своих дочерей, как кукол, — каждая надеялась заполучить женихов для дочерей. Но молодые офицеры больше всего увивались возле Олеси: она была смелее и веселее всех и танцевала лучше всех.
— Как вам понравился наш вечер, наше общество? Наверное, потом будете смеяться над нами, — тихо спросила Олеся у Казанцева.
— Ох, Боже упаси! Над кем-над кем, а уж над вами мне смеяться не придется, — сказал Казанцев, искоса поглядывая на тонкую Олесину шею.
— Вот вы и сейчас уже смеетесь надо мной! Разве же здесь нет лучше меня? — просто спросила Олеся.
— Лучше вас, мадам, трудно найти и где-нибудь в другом месте, — зашептал Казанцев почти над самым Олесиным ухом.
Он едва удержался, чтобы не схватить ее за талию и не поцеловать в маленькое ухо.
— У вас чудесное маленькое ушко, — еще тише проговорил Казанцев, — если бы не при людях, я бы поцеловал вас в ушко.
Олеся расхохоталась от радости на всю гостиную.
— Я не знала, что вы такой… — тихо сказала Олеся.
— У вас хорошенькая кругленькая талия, — еще тише проговорил Казанцев.
— Вы, очевидно, смеетесь надо мной; видели же вы и лучшие талии, и лучшие ушки в Петербурге, — еще тише отозвалась Олеся.
— Я вам скажу, и в Петербурге таких мало, — сказал Казанцев.
Олеся подошла к открытому окну и положила руку на косяк. Маленькая полная рука забелела на темном косяке, как мрамор; золотые перстни блестели мягким светом. Казанцев стал рядом с Олесей и жадно смотрел на белую ручку.
— Какая у вас чудесная ручка! Я поцелую вас в ручку, — сказал Казанцев, заслонив окно и положив свою ладонь на ее руку.
Олеся едва заметно повела глазами назад.
Под окнами, среди черной ночи, блестела почти фантастическая картина. Сияли блестящие трубы, — оркестр играл какую-то арию.
Олеся едва слышала музыку; она только чувствовала горячую ладонь на своей руке и искоса рассматривала гладкий матовый лоб Казанцева, обрамленный сбитыми черными кудрями, и чудесные черные брови, под которыми горели две искры в темных глазах. Горячая рука, мощный гул музыки страшно раздражали ее натянутые нервы, волнами вздымали кровь, — она едва удержалась, чтобы не броситься Казанцеву на шею, не впиться, как пиявка, губами в его чудесные брови.
— Расскажите мне о Петербурге, — какие там люди, обычаи, какие там дома и балы, — попросила Олеся.
— О, у нас, в Петербурге, такие чудеса, о каких в сказках рассказывают: у нас залы все в золоте, зеркала от пола до потолка и даже на потолке; у нас на балах танцует сразу не сто пар, а играет по пять оркестров на хорах.
— Разве же в ваших залах и хоры есть, словно в церквах?
— А как же! Хоры вокруг всего зала, а над хорами еще другие хоры, высотой почти как лаврская колокольня. Оттуда смотрит та публика, что не танцует: старухи, старики и всякая нечисть. Наши дамы прямо при людях обнимаются и целуются с кавалерами в фанты, в играх.
— Неужели! — крикнула Олеся, повернув к нему лицо.
— Ей-богу, правду говорю, — целуются: есть такой французский танец — как скомандует один, то все дамы кидаются на шею своим кавалерам да чмок их в губы! — сказал Казанцев.
Олеся чуть не подпрыгнула, — ей ужасно захотелось побывать на таких вольных балах, однако она не совсем поверила этому.
— Вы, наверное, шутите, — должно быть, насмехаетесь над нами, селянами.
— Ей-богу, мадам, не шучу! На то у нас и столица. Наши дамы не такие благочестивые, как ваши, — сами ходят в гостиницы и трактиры, с кем хотят, едят, пьют, с паничами обнимаются; наши дамы пьют вино и даже ликеры не хуже нас.
Казанцев замолчал. Олесины мысли потянулись в те счастливые края.
— Не пора ли уже накрывать столы? — спросил Балабуха, подойдя к Олесе.
— Может, и пора, — сказала Олеся и вышла распоряжаться.
Столы застелили. Гости уселись. Олеся села между Казанцевым и Погожаевым. Слышит она, — под столом шуршит, и кто-то касается ее сапогом ноги то с одной стороны, то с другой. Олеся лягнула каблуком Погожаева раз, потом другой и тихонько наступила башмачком на ногу Казанцеву. Казанцев бросил на нее долгий-долгий взгляд, нащупал под скатертью ее руку и сжал так, что Олеся едва не вскрикнула. Долго тянулся ужин; долго все тараторили и пили.
— Ваш ужин вкуснее наших; у нас, когда порой подадут на стол целую серну или печеного медведя, то не знаешь, как от него и отказаться. Но нам уже приелись эти печеные медведи, — ваши гуси вкуснее.
— Неужели у вас едят медведей? И прямо так подают на стол целого печеного медведя? — спросила Олеся.
— Целехонького! Лежит будто живой.
— Ну, вы, господа, наверное, уже в облака залезли, — я бы сроду не стала есть печеного медведя!
— Если бы попробовали, то ели бы: он там такой хороший, как конфета с вареньем, — врал Казанцев.
— Разве медведь сладкий? — спросила Олеся.
— Конечно, сладкий! С одного боку сладкий, а с другого кислый, — добавил Погожаев.
— А с третьего? — спросила Олеся, смеясь.
— А с третьего ветчина, или "ветчина", медвежья "ветчина" — это же шик! — добавил Казанцев.
Несмотря на печеных медведей, офицеры уложили в копы три печеные гусыни, индюка и несколько кур и начали дудлить чудесную наливку стаканами.
Казанцев налил Олесе рюмку наливки. Чтобы не отстать от петербургских дам, она опрокинула рюмку, а потом и вторую; теперь она сама нащупала руку Казанцева под столом и гладила ее.
На столе не осталось ни крошки; бутылки стояли пустые. Гости встали из-за стола. Снова начались танцы. Казанцев подошел к дамам и пристал к ним, как репей, чтобы они выучились у него ездить верхом. Все дамы отказывались, одна Олеся согласилась, сидя на стуле и закинув ногу на ногу, но все-таки не осмелилась брать у Казанцева уроки верховой езды, — она немного боялась людской молвы. Гости разъехались уже перед рассветом.
После Балабухи бал офицерам должен был дать исправник, после исправника — доктор. В начале зимы приехала полковница и дала у себя бал. Олеся бывала на балах и хотела, чтобы такая жизнь тянулась хоть до самой смерти.
Чтобы развлечь себя и дам, офицеры задумали прокатиться, когда выпал снег. Установилась первая санная дорога. Офицеры приготовили санки, запрягли тройки лошадей, с расписными дугами, с бубенцами, с колокольчиками, и однажды после обеда забрали всех знакомых городских дам и повезли кататься в лес. Офицеры разбились по парам с дамами, каждый по своему вкусу. Казанцев сел с Олесей. Поезд тронулся из города; колокольчики зазвенели, бубенцы забряцали. Все евреи сбежались на место, чтобы посмотреть; дети бежали за санями до самой окраины города; перекупки вставали и таращили глаза. Горячие гусарские кони, загибая головы набок, словно на крыльях, понеслись по чудесной мягкой дороге. Казанцев велел своему погонщику отстать от всех. Дорога повилась над Росью, по косогору.
По обе стороны Роси стояли крутые холмы, прорезанные и пересеченные глубокими узкими овражками; и долины, и горы были засыпаны свежим белым снегом, словно лебяжьим пухом; небо было покрыто белым прозрачным туманом; сквозь туман лился серебряный, тихий свет вечернего солнца. На дворе было тихо, мертво… На крутых холмах мерцал густой старый дубовый и грабовый лес, покрытый инеем.
Длинный поезд летел к лесу по чудесной местности; колокольчики звенели; звук разносился по долинам, по горам; эхо ударяло в горы, в лес. Поезд выехал на небольшой луг. Над Росью, на лугу, стояли редко разбросанные роскошные старые дубы с редкими раскидистыми ветвями, словно они раскинули сотни рук во все стороны. Каждая ветка была покрыта широкой, в два пальца, полоской инея. Узловатые сучки и ветви торчали вверх, как растопыренные пальцы рук, свисали вниз, как когти на птичьих лапах; на сучках, на ветвях белели и светились насквозь будто длинные гусиные перья с мелкими зубчиками, которые торчали то вверх, то вниз, то складывались пучками, букетами, свешивались вниз, переплетались, перекрещивались чудными узорами и светились насквозь.
За лугом на горах начался грабовый лес. Две высокие, словно фантастические, стены леса обступили белую пуховую дорогу; тонкие, как черные нитки, молодые грабовые ветви спускались сверху до самого низа, на мягкий снег; мелкий иней осыпал их будто тонким пухом и мелкими алмазами; иней блестел, светился, переливался матовым белым светом.
Дорога повилась в глубь леса. В старом лесу картина стала еще прекраснее — обе стены леса по бокам дороги становились выше и гуще. На роскошные белые завесы леса будто были навешаны букеты из длинных страусовых перьев. К самому снегу по обе стороны дороги свешивались словно длинные белые занавеси и гирлянды из широких белых лент; одна длинная гирлянда прикрывала другую, будто нарочно повешенная человеческой рукой.
Лес стоял, словно молодая под венцом, в дорогом белом уборе, какого не выдумает ни одна человеческая мысль.
И все это чудо светилось насквозь, блестело, сыпало искрами, бриллиантами, переливалось то резким, то матовым светом. Ни одна картина природы летом не может сравниться с этой пышной фантастической картиной мертвой зимы: это был тихий, мечтательный, фантастический сон уснувшей земли.
Дорога спускалась в глубокий узкий овраг, снова поднималась на холмы, то опять западала в долины. Среди леса замаячила корчма, укрытая белым толстым слоем мягкого снега, зачернел вывод на крыше, зачернели окна, словно темные пятна.


