Произведение «Разве быки ревут, когда ясла полны?» Панаса Мирного является частью школьной программы по украинской литературе 10-го класса. Для ознакомления всей школьной программы, а также материалов для дополнительного чтения - перейдите по ссылке Школьная программа по украинской литературе 10-го класса .
Разве быки ревут, когда ясла полны? Страница 31
Мирный Панас
Читать онлайн «Разве быки ревут, когда ясла полны?» | Автор «Мирный Панас»
Каков в толщину, таков и в ширину; неповоротливый, неопрятный. Голова огромная, лицо татарское, круглое, как тыква; ноги короткие и толстые, словно столбы. Не любил он ни говорить, ни петь, а любил на свете одно только — водку: пил её, как воду, и в этом полагал всё своё удовольствие.
Были они все трое панские и выросли по панским дворам. Лушня был у пана Совинского, а Пацюк и Матня — у пана Польского, того самого, что и Чипчин отец.
Матню и Пацюка взяли в двор ещё мальчишками: первого — от плуга, второго — от овец. Горько им было расставаться с отцом, матерью, братьями, сёстрами, с товарищами, такими же пацанами, как они; тяжело было покидать родной двор, где были знакомы все закоулки, где их родила и лелеяла мать; зелёные степи, где они взращивали свою мальчишескую силу; горько было бросать пусть и бедное, но своё, и идти в чужое — панское... Но что поделаешь против воли пана? Пану нужно... на то у него и крепостные, что нужно! Как ни плакали, как ни умоляли матери пана — выкладывали, что белоголовые их сыновья, как старшие, — единственная помощь в тяжёлой работе, — но не помогли ни слёзы, ни доводы... Пану что? Разве он думает о тяжком труде, разве он должен своё панское внимание обращать на это?! Пан ещё и рассердился, что какие-то деревенские бабы беспокоят его голову такой чепухой... и велел выгнать матерей с двора. Пошли матери, унесли на устах несказанные проклятья, с болью в сердце... А их сыновья остались во дворе подпасками: один — при скоте, другой — при овцах.
Лушня родился и вырос в панском дворе. Умер старый Лушня, что жил на Волчьей Долине, на хуторе, оставил на свете дочку-девку. Единственная рабочая сила в семье, потому что мать умерла, а сироты остались... Как назло, пану захотелось горничной. Вот её и взяли в панские покои — потому что, на беду себе, была неплоха. На её место перевели на хутор семью из двора. Сначала девка плакала и всего боялась, а больше всего — как бы угодить старому пану. Но видно, угодила-таки, потому что через год из девки стала молодицей, родив белолицего черноволосого мальчика Тимошку. Когда Тимошка поднялся на ноги, стал соображать в делах, его взяли лакейчиком к молодому пану, — старого тогда уже не было в живых, — чистить и набивать трубку табаком, подавать воду, а больше всего — стоять в углу передней возле двери кабинета, на случай приказа. Много натерпелся мальчик. Иногда, долго стоя, засыпал на ногах, падал на пол. Пан тогда не то чтобы отпускал спать — нет: хорошо отдубасив за то, что сонливый, ставил на колени на всю ночь. А иногда, чтобы не задремал даже на коленях, подсыпал гречки под голые колени... Бывало и так, что пан, долго не находя чего-нибудь из своих безделушек, расставленных по столу, — цеплялся к мальчику, да бил за то, что якобы украл, тогда как, приглядевшись повнимательнее, — безделушки стояли или лежали тут же под носом... А найдя, снова бил — теперь уже за то, что хоть и не украл, так замышлял украсть, потому что всё переставил... Горько пришлось мальцу такое житьё, злоба закипала в молодом сердце. «Если не краду — бьют, — думает себе, — а за то, что замыслил украсть — так пусть уже бьют за то, что краду!» И через год-два из малого и хорошего ребёнка сделался какой-то злой воришка, которому ничего не стоило стащить всё, что было под рукой, и клясться-божиться, что он и во сне не знал, как это попало к нему в карман... Может, кто подбросил — чтобы только его побили, — так он и отговаривался. Тимошку снова били, жестоко били; да битьём ничего не добились. Подрос он, стал ещё хищнее, ещё злее. Украдёт какую мелочь — и подбросит другому, чтобы отвести от себя глаза; а если добрую вещь украдёт, то так запрячет, что не найдут. А как начнут искать, допытываться — он ещё и выдаёт: мол, тот или та украли! Невинных бьют, а он себе потихоньку наслаждается краденым да тайком посмеивается...
Воровская жизнь не по душе даже самому запеклому воришке. И у такого бывают часы, когда оступятся добрые мысли, мучат, разрывают... Мужская совесть не умирает даже в самой озлобленной душе. Не умерла она и в душе Тимофея Лушни. Бывало, в такие минуты, вспоминая свои поступки и беспутную жизнь, он сам себе думал: «А может, это грех так делать?.. Может, за всё придётся ответ держать, если не на этом, так на том свете!..» Становилось ему страшно, тяжело и стыдно. Тогда он, чтобы хоть как-то утешиться, чтобы заглушить Прометеев огонь в измученной душе, потянулся к стеклянному богу: пристрастился к водочке... Заметили его однажды пьяным — как следует отдубасили в конюшне, выгнали из горниц, поставили кучером. Это было года за два до воли. Ему тогда было лет двадцать...
На конюшне — посвободнее, чем в покоях. Там — что бы ни сделал, пан всё видит, глаз с тебя не сводит; а тут — хоть и видят панские кони, но не расскажут... Переднюю покинуть нельзя; а с конюшни — если не днём, то ночью вырвешься... Лушня затесался по шинкам. Там он познакомился с Матнёй и Пацюком. Эти — тоже выросли в неволе. Хоть вольные степи да широкое поле, где они летом пасли скот, немного отводили их затомлённые души, зато зимняя пора налегала на плечи тяжким грузом и гнала обоих... к водке! Соделались они пьяницами, бродягами, воришками... В шинке побратались с Лушней. Побратались — и тайная кража, схроны, припрятки, и ночные попойки на украденное стали их товарищеским ремеслом...
Мучились с ними паны, мучились, да не дождавшись и тех двух лет, которые крепостные должны были отработать после воли (а годы те показались длинными-длинными, тянулись веками!) — повыгоняли их со двора на все четыре стороны...
Не имея ни земли, ни жилья, ни приюта — ни под собой, ни за собой, ни впереди, — как вольная птица в поле, как дикий зверь в лесу, — парни разбежались по селу... Где пристать? где голову преклонить, скрыться хоть иногда от лихой годины?.. Ещё в будни как-нибудь: где-нибудь на работе — у жидов дрова рубить, у людей молотить, веять, косить... А как вечер наступит, или праздник, или день без работы... хоть под мост! Негде приютиться, негде приклониться, отдохнуть. В селе два места некупленные. Одно — улица, другое — шинок... Только на улице опасно. Ляжешь под плетнём отдохнуть — собаки загрызут; посреди улицы — переедет кто, а если не переедет — волостные подымут, запрут в чёрную, подумают — пьяный... Остаётся — шинок... И за шею не дует, и тепло, и людно... Есть где, пусть не в роскоши, но под лавкой отдохнуть; есть с кем развлечься — поболтать, спеть, выпить... Стал и для наших парней шинок родным отцом, а водка — матерью. В шинке они имели защиту, приют; рюмка водки стала их советом и утешением... Шинок никогда не пустует: то один, то другой... И наши парни — там! Если достанется рюмка водки — за упокой раба божьего, за здоровье новорождённого или просто так по случаю — то хорошо! Весело поёт он, когда поют те, кто угощают, а плачет, когда они плачут... А как выпадет такой несчастный день, что ни работы, ни в шинке никого, а у самого — ни крошки хлеба, ни гроша, — есть хочется — аж шкуру сводит, выпить — аж сердце сосёт... тогда не грех и поднять, что легко лежит!..
С этими-то вороватыми бездельниками, гульвисами и сблизился Чипка. Шатаясь из шинка в шинок, повстречал он их раз, другой... как угощал всякого, кто подвернётся под руку, — они тут же и втерлись в его компанию. Пили на его счёт; гуляли за его счёт; рассказывали ему свою бедную жизнь, про свою горькую долю, тронули его жалостливое, теперь растревоженное несчастьем сердце — и сдружились... Целый день пьют да гуляют по шинкам, гуляют иногда до полуночи, а перед рассветом идут к Чипке высыпаться. Выспятся, поваляются, возьмут с собой Чипку да с его добра что-нибудь — и снова в шинок... Так каждый божий день.
Мотря сначала смотрела на такую бездельную жизнь, да плакала, да уговаривала Чипку; потом — ругала, стыдила; а дальше — бегала по своему огороду, по улице и кричала, вопила:
— Ой, горе мне! Пропала я теперь... погибнет моя бедная головушка... Теперь мне всё равно — хоть с моста да в воду...
Встречают люди, жалеют, расспрашивают...
— Да как же?.. как же?.. — рассказывает каждому со слезами Мотря, — любый да милый был, а теперь — на тебе, и молчи! Не переживу я этого, не вынесу... Свитку пропил, всю одежду — в одной рубашке, как разбойник, как какой-то басурман!.. Уже третью овцу пропивает... И товарищество подобрал под стать — бродяг со всего света... Боже мой! что же мне теперь делать, бедной?..
— Вы бы его урезонили, вы бы его словами пристыдили, — советуют люди Мотре...
— Да разве ж я не увещевала, разве не умоляла?! — плачет Мотря. — Да я ж ему не словами, я ему слезами изливаю... горькими укорами глаза выедаю... Да что толку?.. Как горох об стену!...
— Так вы бы в волость пошли... Пусть его хоть на недельку в холодную посадят! Протрезвеет — одумается, а то уж совсем с ума сбился...
Послушалась Мотря людского совета, пожаловалась в волость. Взяли Чипку пьяного, насильно посадили в чёрную. Не заметил он, как и заснул...
Под вечер оглянулись товарищи — нет Чипки среди них. Вечером пошли, да как чёрная была хлипкая, так они её разломали и выпустили пленника.
Идёт Чипка домой... В голове — хмель; на сердце — зло... А тут ещё сзади идёт Лушня, приговаривает:
— Какая же она тебе мать, если на сына жалуется?! Кто после этого её матерью назовёт? Сажать, мол, сына в чёрную: «из-за него мне жизни нет!»... Где ж это в мире видано?!
Не идёт Чипка — летит домой; не дышит — огнём пышет и, как бешеный бык, налетает на хату... Бряк! — одно окно... Дзинь! — другое... Посыпалось третье... Бах! — ногой в двери... Полетели и двери в сени.
Мотря от страха забралась на печь аж в угол... Влетел Чипка в хату, кричит:
— Где она?.. где старая ведьма?.. Не замуж ли, часом, захотела?.. Может, мужиков заманить надумала?.. А чтобы сын не мешал — в чёрную его!..
Ударили такие гадючие слова в материнское сердце. Как подстреленная горлица бьётся-дрожит, тихо воркует и стонет — так мать затрепетала в уголке на печи, да тихо, горько проговорила к сыну:
— Побойся, Чипка, Бога! Подумай, что ты говоришь?! Мне свет не мил, мне... — Не договорила, залилась горькими слезами.
— А мне?.. Думаешь, мне легко живётся?! У меня, может, сердце от боли вот-вот лопнет!..



