Спокойно и мирно жилось им в степи, пока откуда-то не взялся хариджиби — жеребёнок, отбившийся от своего табуна. Именно он нарушил тихую, спокойную жизнь в степи. Это он, хариджиби, первым выбирал тонконогих, грациозных кобыл, отделял их от табуна и говорил: "Они мои!" И другие кони стали подражать ему, из-за чего передрались между собой. И не осталось в степи ни одного сильного коня. Кобылы перестали рожать жеребят. Исчез табун... И только степная трава шелестела на ветру: "Хариджиби, хариджиби..."
Нет, недобрая это память. Не предостережение слышится в названии села. Харджибие... Пять-шесть местных беев ежедневно поступают, как хариджиби: присвоили плодородные земли и норовят отобрать у крестьян их последнее добро.
Учитель увидел возле своей калитки Аджире. Рядом с ней стоял Даниял. Подражая соседским детям, он оседлал палку и подгонял её прутиком, будто ехал верхом. Но споткнулся и упал. Хотел было заплакать, но мать быстро подняла его и поставила на ноги:
— Плюнь на землю, сынок! Деньги найдёшь!
Даниял, конечно, хотел бы найти что-нибудь поинтереснее — мячик или колесо с проволочной ручкой, чтобы катить, но плакать перестал.
— А вот и папа идёт, — сказала ему Аджире.
Даниял обернулся, увидел отца, раскинул руки и побежал ему навстречу. Оджа чуть не уронил оба пакета, поднял сына на руки, прижал к груди. Даниял смеялся, дёргал отца за ухо, гладил по щекам.
— Это ты так по мне соскучился? Ну и тяжёлый же ты! Какой же он тяжёлый? — возразила Аджире и забрала у него покупки. — Просто вы устали.
Аджире засмеялась. А он подумал, что встаёт на рассвете, идёт в школу, возвращается поздно вечером, а по пятницам, когда в школе нет занятий, бывает на собраниях благотворительного общества, поэтому так редко видит своего сына. А ребёнок растёт... Аджире с ним день и ночь. Глаза привыкают и уже не замечают, как подрос сын. Скоро Даниялу два с половиной года, а Эбабилю — восемь месяцев.
Усейн-оджа с Даниялом на руках зашёл в гостиную и сел на диван. Начал разговаривать с сыном, забавлять, подбрасывать на коленях. Даниял визжал от восторга. Но вскоре, будто что-то вспомнив, соскользнул с его колен на пол и побежал на кухню к матери. Усейн-оджа пошёл в другую комнату, где едва мерцала притушенная лампа, на цыпочках подошёл к колыбели. Эбабиль спал, забавно чмокая губами. Долго стоял учитель над ним и улыбался, любуясь сыном. Потом, ступая так же неслышно, вернулся в гостиную. Только сел на диван, как глаза начали слипаться, а голова, налившись тяжёлым свинцом, склонилась на грудь. Оджа уже и не помнил, когда в последний раз высыпался. Сквозь полудрёму он слышал, как на кухне Аджире гремит посудой, торопясь поскорее приготовить ужин, но ничего не мог с собой поделать. Ему казалось, что он проваливается в глубокую чёрную яму и не за что ухватиться, чтобы остаться на поверхности... С трудом разлепил веки и вдруг на хоне увидел какие-то белые прямоугольники. Письма?.. Сон как рукой сняло. Поднялся и схватил письмо. От Усейна-эфенди Балича. Сообщает, что триста экземпляров "Наилеи Кърым", поступившие в магазин Тарпи Али в Бахчисарае, быстро разошлись. Жаль, мол, что сборник выпущен маленьким тиражом. Балич сердечно поздравлял и благодарил автора за его стихи.
Токтаргазы, будто разговаривая с Баличем лицом к лицу, вслух поблагодарил его за хорошую новость. Он очень обрадовался быстрому распродажу своих книг. Значит, люди тянутся к поэзии! И напрасно он порой ропщет...
Другое письмо из Казани от Абдулы Тукая. Токтаргазы и Тукай переписывались уже четыре года. Их дружба началась с того времени, как произведения Токтаргазы начали печататься в журнале "Шура", и продолжалась до сих пор. Тукай писал, что он наконец закончил свою поэму "Три истины", но здоровьем и жизнью, увы, похвастаться не может. Он интересовался творческими планами Усейна Шамиля.
Это письмо очень тронуло Усейна-оджу. Он встал и начал ходить по комнате. И у самого Токтаргазы, правду сказать, дела тоже обстояли не лучшим образом... Но жизнь Тукая ещё менее удалась. Особую тревогу вызывало его здоровье. Усейн Шамиль не пожалел бы нескольких лет своей жизни для этого мужественного человека. Быстро угасая, как свеча, он ещё находит время писать друзьям, интересоваться их жизнью, делами...
Аджире придвинула хону к миндеру и принесла ужин. Поев немного рисового супа, приправленного катиком с толчёным чесноком, оджа отложил ложку. До мяса не притронулся.
— Что с вами? — встревожилась Аджире. — Днём и обедать не приходили...
— Поем потом. Сейчас почему-то нет аппетита, извини.
Он встал, зашёл в соседнюю комнату, где спал Эбабиль, и лёг на войлочное одеяло, заложив руки под голову. Долго лежал на спине и молча смотрел в тёмный потолок. Аджире несколько раз тихонько приоткрывала дверь и заглядывала в комнату. Минуту-другую стояла, прислушивалась и, не решаясь потревожить мужа, возвращалась на кухню. Через какое-то время Аджире легла в соседней комнате и потушила светильник. Стало тихо. Было слышно только, как где-то за сундуком в нише стрекочет сверчок. Но не прошло и нескольких минут, как в колыбели заплакал Эбабиль. Аджире пришлось снова встать. Она зашла в комнату, покачала колыбель, тихо-тихо напевая сыну ласковую песню, и малыш успокоился. Светил месяц, и на фоне светлого окна он увидел тонкий профиль жены. Усейн-оджа не двигался, притворяясь спящим, а сам любовался ею. И, убаюканный её спокойным, словно шум морских волн, голосом, не заметил, как заснул...
Сколько времени он проспал — неизвестно. Проснулся среди ночи. Встал, пошёл на кухню, где жена оставила притушенный, едва тлеющий светильник. Прикоснулся к кастрюле — она была холодной. Заглянул в горшок — в нём оказалось кислое молоко. Налил себе полгоршка катика, накрошил туда хлеба, размешал и стал есть ложкой. Потом вышел во двор и, сев на ступеньку, закурил.
Ночь светлая, лунная... Степь за селом белеет, словно под снегом. Довольно прохладно. Он вздрогнул от холода, выбросил недокуренную сигарету и вернулся в дом. Взял на кухне светильник, принёс его в комнату, где спал Эбабиль, и поставил на хону. Подкрутил фитиль. Взял из ниши тетрадь, чернильницу, ручку. Усейн знал себя хорошо: если уж проснулся, до утра не заснёт. А раз так — лучше заняться делом, чем ворочаться на хоне, беспрестанно вздыхая. Он подсел к столику, поджав под себя ноги. Задумался, покусывая конец ручки... Когда-то он начал писать пьесу. Потом что-то отвлекло его; так она и осталась незаконченной. Всё собирался продолжить, но руки не доходили. Если вот так, проснувшись среди ночи, не решиться, времени никогда не найдёшь... Он обмакнул перо в чернила. Но не спешил оставить след на бумаге. Перо высохло... А Токтаргазы, глядя на исписанную и исчерканную разными чернилами страницу, всё думал и думал.
Он никогда не начинал писать сразу, как садился. Перечитывал фразу за фразой, менял слова в предложениях, вычёркивал, снова писал, и только когда приходила уверенность, что каждое слово отполировано, как морской камешек, и крепко стоит на своём месте, тогда его перо начинало быстрее бегать по бумаге. И всё же сказать себе: "Слава Аллаху, править больше нечего!" — он не спешил. Токтаргазы считал это непростительной небрежностью. Сколько бы он ни работал над одной страницей, но если через несколько дней она попадалась ему на глаза, непременно что-то в ней исправлял.
Уже давно начата и почти закончена пьеса "Проект мулл". Почти. Многое помешало ей быть дописанной вовремя. Но он её допишет... И только сейчас Усейн Шамиль понял, откуда взялась тоска, что до краёв заполнила душу.
Тукай интересуется его творческими делами, переживает, а ему нечем порадовать друга. Нет, не стоит огорчать его признанием, что всё это время не писалось... Теперь Токтаргазы не будет знать покоя, пока не закончит свою пьесу. Одна тетрадь уже полностью исписана мелким почерком, другая заполнена наполовину. Но неопытный человек не прочитает в них ни одной фразы. Ровные строчки выведены фиолетовыми чернилами, зачёркнуты зелёными, под ними — мелко что-то неразборчивое. Почти треть страницы перечёркнута крест-накрест. Новое слово приписано сбоку, на полях, и длинной красной линией соединено с последним предложением на странице... В верхних уголках некоторых страниц проставлены красные крестики. Это означает, что на обороте есть дополнительные строки. Фиолетовые, зелёные, красные линии на листе напоминают паутину... Пьеса начата четыре года назад. Много событий, которые Усейн-оджа наблюдал в жизни, а затем использовал в произведении, выветрились из памяти. Надо внимательно прочитать текст от начала до конца и только потом продолжать писать.
Легко сказать — прочитать. Строчки перепутаны. Некоторые слова не разобрать. Так всегда бывает, когда, не закончив одно произведение, берёшься за другое. Усейн-оджа не раз мысленно ругал себя за это, давал слово больше так не делать. Но проходило время, и всё повторялось. И вот результат: вместо того чтобы продолжить работу, теперь придётся потратить несколько дней на то, чтобы перечитать и начисто переписать некоторые страницы. Конечно, в этом ему помогает Аджире. Слова, разбросанные по всей странице и соединённые между собой пересекающимися линиями, она умеет находить и аккуратно связывать вместе. Она этому давно научилась. Но ведь не будить же её среди ночи, чтобы просить о помощи. У неё днём хлопот не меньше, чем у него. Попробуй-ка повозись с двумя детьми...
Усейн-оджа глубоко вздохнул, и дыхание вырвалось из его груди с глухим шумом, словно степной ветер с берегов Азовского моря. Этот вздох Токтаргазы показался смешным: "Во мне ничего не осталось... — подумал он. — Весь опустошён. Один ветер..." За спиной послышался шорох. Он обернулся, вгляделся в тёмный конец комнаты.
— Вам рано вставать, — послышался сонный, слегка глухой голос жены. — А вы ещё и не ложились спать!..
— Аджире! Любимая! — обрадовался он. — А ты почему сама не спишь?
— Обо мне не беспокойтесь. Не посплю ночью — подремлю днём. Времени у меня хватает. — Она бесшумно подошла и, остановившись за спиной мужа, положила тёплые ладони ему на плечи. Увидев перед ним исписанные его рукой тетради, она догадалась, чем вызвана бессонница. — В такую позднюю ночь... И зачем вам среди ночи эти... "Проекты мулл"? Лучше бы спали.
— Я поспал, Аджире.



