Однако пробился он не торговлей, а больше промыслом. Лемишка выпасал на степях скот для боен, а Лемишиха скупала сады, присматривала за ними всё лето и отправляла подводы с фруктами в степные города на продажу.
Одним ясным летним вечером сидел Лемишка с женой на крыльце. Седая смушковая шапка съехала ему на затылок и открыла высокий и широкий лоб, чёрные волосы, посеребрённые сединой. Синий жупан расстегнулся, и из-за пазухи выглядывали пряди чёрных волос на его крепкой мужской груди. Его полное, когда-то красивое лицо поворачивалось вместе со взглядом карих глаз, оглядывавших своё добро. Лемишиха, в шёлковой юбке и шёлковом платке на голове, — старая, но крепкая бабушка, сидела напротив него и вела с ним разговор. Как тот ветхозаветный Захария с Елисаветой, они радовались одному живому сыну, единственному Якимцу, который бегал с чужими мальчишками возле мельницы.
— Добра у нас, слава богу, немало и денег достаточно. А Якимцо уже подрастает, — сказал старый Лемишка. — Не отдать ли нам его в школу? Возьму ещё этим летом его с собой в степи, а, даст бог, доживём до осени — отвезу в школу. Пусть учится! Может, выйдут из него люди поважнее, чем мы с тобой, старуха. Слава богу, есть за что учить.
— Так и отдадим! — сказала старуха. — Я бы хотела, чтобы наш Якимцо стал священником. Отдадим его в духовную школу. Может, доживём и увидим его в ризах в церкви, возле божьего престола, на службе божьей. Матерь божья! кажется, от радости умерла бы, если бы увидела его в ризах! А когда умрём, кто же лучше будет молиться за нас, стариков, богу, как не сын-священник?
— И это хорошо! Но у меня такая мысль, чтобы он выучился и остался при хозяйстве. Мы ведь и неучёные, а имеем хлеб-соль. Пусть будет хорошим хозяином, как мы с тобой; пусть идёт отцовской дорогой. А то как оторвётся он от старого хозяйства, так пропадёт зря наш труд! В нашем доме будут жить чужие люди; наше добро, наверное, перейдёт в чужие руки, — кто-то чужой будет есть те фрукты, которые мы сажали своими руками. Лучше отдадим его в светскую школу, — вот, например, в гимназию.
В те времена мещанских и крестьянских детей не принимали в гимназию. Тогда на нашей Украине только одни дворяне, то есть одна католическая шляхта, имели право на образование в школах и путь к высшим должностям. Средний и низший сословия не имели права учиться дальше казённой меры. Только духовенству была немного свободнее дорога. Украинский народ должен был на веки вечные оставаться в материальном и умственном рабстве.
Вскоре подбежал к крыльцу и Якимко, запыхавшийся, горячий, красный, и прижался горячей головкой к матери.
Недавний разговор с мужем уже навёл Лемишиху на грустную мысль о расставании со своим ребёнком. Она удвоила свою ласку: вдвое ласковее её рука гладила сыновью головку, вдвое внимательнее смотрела она на его разгорячённое, красное личико.
— Хочешь, Якимец, учиться? — спросила мать сына.
— Не хочу, мама!
— Почему же ты не хочешь?
— Потому что скучно! Ведь, мама, наши мальчишки никто не учатся. А зачем же мне придумывать учиться!
— А в школу поедешь?
— Да ну её к бесу! Мне и так осточертели тот часослов и псалтырь!
— Кто тебя научил так говорить! — мать прикрыла его горячий ротик пальцами. — А мы тебя отвезём в школу, — сказала мать потом.
— Тогда я утоплюсь!
— А мы тебя вытащим.
— Тогда я зарежусь или повешусь, а в школу не пойду. Хорошо нас лупит дьяк и в нашей школе.
— Тьфу на тебя, дурного, бесноватого! Кто тебя научил так говорить! — сказала мать.
А старый Лемишка тихо засмеялся, не сводя глаз с сына. В его карих глазах светилась любовь к избалованному сыну. Тихий ветер овевал счастливую семью, осыпал опадающими листьями роз и сирени голову ребёнка и одежду матери.
Невесёлая мысль омрачила голову Якима среди весёлой игры с мальчишками: это была мысль о школе, о которой говорила мать. Ничем так не досаждали Якимцу работники и наймички, как пуганием этой школой.
— Погоди, Якимец! балуешься ты! Придёт на тебя школа! — бывало кричала наймичка, рассердившись на шалопая-мальчишку.
Едва ребёнок попробовал науки, и уже он не любил учения, ненавидел школу. Учение грамоте, часослову, псалтырю, учение этих слогов, этих тма, мна, здо, тло, этих псалмов, написанных непонятным языком, — кому это учение не давалось тяжело, не отбивало с детства у ребёнка охоту к науке! Бедный Якимов разум напрасно пытался найти хоть какие-нибудь понятные мысли и образы в тех мёртвых словах и не мог уловить ничего! Странные слова только будили в его детской голове порой какие-то необыкновенно странные уродливые мысли… Читает бывало Яким по часослову: "Вскую шаташася языци", а ему кажется, будто по всей хате внизу шатаются и бродят отрезанные бычьи и овечьи языки, словно цыплята возле проса, прыгают. "Сии на колесницах, а сии на конях" — читает он дальше, а его напряжённая фантазия, ища образов в словах, показывает ему каких-то людей, то верхом на лошадях, то верхом на одном колесе, сеющих рожь и гречку. Идумея казалась ему какой-то огромной макитрой, Амалик казался мамалыгой из кукурузы, Коноб — котлом, а Моав — собакой Бровком.
Только и радовал мальчика воображение и мысль чудными, кудрявыми рисунками в начале и в конце каждой кафизмы да первыми большими красно-разукрашенными буквами.
После такой тяжёлой науки у дьяка, который к тому же щедро раздавал Якимке тумаки, его посадили за гражданскую грамоту, то есть за московскую, как обычно учат детей у нас на Украине. И снова во второй раз пытался Якимко понять смысл этого странного для украинца языка, и снова улавливал только через пятое-десятое! Московские слова, немного похожие на наши украинские, снова поднимали в его голове — на новый лад — уродливые мысли, какие-то калечные образы. Московская "овца" казалась ему всё-таки овцой, только какой-то странной — будто с отрубленным хвостом, с отрубленной мордой и без ушей; "крысы" казались ему крышками возле горшка или миски, а не крысами. И сколько же времени понадобилось ребёнку, чтобы освоиться и привыкнуть к чужому языку! И сколько же он вытерпел мучений головы от ложной педагогики, навязывающей нам чужой язык! И как ребёнок калечит мозг исковерканными образами! А такие мучения терпят дети нашего духовенства, крестьян, мещан, да ещё и за свои жалкие деньги!
Прошло лето. Якимко прогулял его на вольных степях. Уже повернуло к осени.
В один будний день в пекарне Лемишки словно без всякой причины начали печь и варить, будто к какому-то большому празднику. Лемишиха готовила мешочки с салом, крупами, горшок с маслом, насыпала в мешочки яблоки, сливы, зачем-то складывала Якимовы рубашки и одежду в сундук. Работник выкатил новую тележку на середину двора. Якимову никто не говорил ни слова, для чего всё это делается. Но он заметил, что его собираются отправлять из дому. Недолго думая, пустился он наутёк через огороды к мельнице, а потом спрятался в лозах, густо росших над водой. Уже солнце высоко поднялось. Уже всё было приготовлено, а мальчика не было! Работники и наймички разошлись искать его по огородам, в терновнике, по оврагам и всё-таки нашли в лозах и принесли на руках домой. Мать хотела одеть его в казакин, в новые покупные штанишки; но ни просьбы, ни гостинцы не помогали. Якимко кричал, дрыгал ногами, махал руками, задевая по лицу мать и наймичек. Еле-еле все вместе одели его, держа за руки и за ноги. Сам Лемишка взял его на руки и сел в телегу. На переправе через реку ребёнок пытался вырваться и броситься в воду, так что Лемишка едва удержал его. Так и отвезли Якима в духовное училище, стоявшее в нескольких верстах, на другой стороне того же города, — и оставили одного среди чужих людей.
Грустно было ребёнку в чужом доме, а ещё грустнее в училище. Наука там была та же самая, что и у дьяка: тот же псалтырь с Идумеей и Амаликом, то же учение наизусть и без понимания, без всякого разумения церковнославянского и московского языка.
Учителя только отмечали ногтем, до какого места задан урок, школьники должны были учить всё это наизусть, а того, кто плохо выучил, секли розгами, так что весь класс ревел.
Однажды старый Лемишка стоял возле открытого окна и, сложив руки на груди, молился богу. Лемишка любил молиться долго и громко, несколько раз прерывал молитву, ходил по хозяйству, возвращался и снова начинал бормотать, перелистывая страницы толстого акафистника. Окно было открыто. Осеннее раннее солнце поднялось над садом. Белая осенняя роса лежала в сумраке на траве, на крышах усадьбы. В окно тянуло свежим воздухом. Лемишка, молясь, поглядывал в окно и, не думая прогневить бога, смешивал слова молитвы с хозяйскими заботами.
"Хлеб наш насущный даждь нам днесь…" — произнёс Лемишка и тут же добавил, громко крича во двор: — Параска! Не слышишь? Чтоб тебе оглохнуть! Отгони телёнка от коровы.
"И избави нас от лукавого. Яко твоё есть царство, и сила, и слава…" — А, проклятые свиньи!.. Параска! Свиньи в огороде!
И Параска ставила дойницу на крыльце и бежала выгонять свиней.
"Господи помилуй, господи помилуй, господи помилуй. Слава отцу и сыну…" — А чтоб черти спину переломали Шпаченку, как он мне эти заборы поставил!
И вдруг глянул в окно! В воротах шёл Якимко. Лемишка вышел на крыльцо, не переставая бормотать: "О всепетая мати, родшая всех святых святейшее слово…"
— Чего это ты пришёл? — сердито спросил отец сына. Сын залился слезами. Вышла мать и стала расспрашивать сына.
— Не хочу я, папа, учиться в школе! Возьмите меня домой, — говорил сын сквозь слёзы.
— Почему же ты не хочешь? Может, тебе хозяйка есть не даёт? Может, тебя кто обижает? — спросил отец хриплым голосом.
— Не выдержу, папа, зачахну я в той школе. Такая тоска меня берёт, что хоть умирай. Учителя бьют и мучают, велят учиться, а я ничего не понимаю, ничего не могу уразуметь. Никто мне ничего не показывает. Кто его знает, как и учиться! Лучше, папа, я пойду в пастухи, пойду в степи, наймусь батраком, а учиться не буду…
Мать тоже заплакала, а отец запряг лошадку и в тот же день снова отвёз его в школу.
Сломала ребёнка школа, как лихая судьба. И начал Якимко учиться. Не раз радовал он отца и учителей необыкновенными успехами в науке. Бывало, поднимется выше всех товарищей, а тут же, глядишь, и опустится ниже всех, опустит руки, склонит голову. Потом гимназия стала доступнее для простых нешляхетских детей, и Лемишка перевёл сына в гимназию.


