I
Осенью, после Второй Пречистой, в немалом селе Нестеринцах как-то раз вечером сидел отец Фёдор Чепурновский на диване в своей гостиной. На другом конце дивана сидел его близкий сосед, отец Моисей. Было уже поздновато. Семья о. Фёдора, поужинав с гостем, разошлась по комнатам отдыхать. О. Фёдор остался с гостем поговорить, как бывает между близкими соседями и приятелями.
Они вдвоём дружили ещё смолоду, даже с детства. Не были они и школьными товарищами, но все знали, что о. Фёдор с о. Моисеем живут душа в душу, очень часто ездят друг к другу в гости, и если сойдутся, то нескоро разойдутся, пока не наговорятся всласть.
О. Фёдор был весёлый, хохотун. Не один уезд знал о. Фёдора; его знала даже вся губерния. Кто не помнил его круглого, полного, красного лица, его круглых, больших, весёлых серых глаз! Какие же это были весёлые глаза! Сами будто смеялись даже тогда, когда о. Фёдор горевал или печалился. Его полные красные губы, казалось, от рождения были сложены для смеха. Они смыкались разве только тогда, когда у сонного о. Фёдора слипались глаза. А то всё между красными губами блестели два ряда белых, ровных, мелких зубов! Голову его покрывали коротенькие, до плеч, светлые волосы, от рождения завитые кудрями по всей голове; так и торчали вокруг, словно у киевских протодиаконов.
Хохотуном его знали все: и попы, и дьяки, и мужики, даже паны и евреи. Куда, бывало, ни приедет в гости, уже батраки, погонщики во дворе поднимают смех. Стоит ему ступить на порог, показать кудрявую голову, блеснуть весёлыми глазами, — все гости уже отчего-то смеются, аж за бока берутся. Скажет слово-другое, — сейчас же пойдёт смех по комнатам. Все любили о. Фёдора, — все, даже дети бегали за ним следом, ловя его весёлое слово и шутки.
С виду был о. Фёдор плотный, дородный, невысокий, но плечистый. На мягких плечах у него ряса аж влипала! Шея у него была такая короткая, будто голова лежала прямо на плечах. Молчать о. Фёдор не любил. Бывало, или говорит, или хохочет, или вместе и хохочет, и говорит, да всё голову запрокидывает аж на плечи; кудрявые волосы дрожат на голове, а плечи и грудь — ходуном ходят.
О. Моисей был высокий, сухощавый. Длинные, редкие, мягкие волосы поприлипали к его столбоватой голове, рассыпавшись тоненькими, слипшимися прядями по плечам. Из-под густых бровей блестели чёрные, как тёрн, глаза. На сухом, пожелтевшем, длинном лице щёки глубоко впали и потемнели, а между редкой бородой и жалкими усами темнели будто запёкшиеся, аж синие губы.
В то время как о. Фёдор шутил, смеялся даже над родным отцом, над своей женой, его приятель всё, бывало, грустит да жалуется на слуг, на жену, на прихожан, на хозяйство. Не одна только одинаковость нрава сводит людей вместе: чаще делает людей близкими приятелями противоположность их характеров.
— Если бы, о. Моисей, из нас двоих да получился один поп! — говорил, бывало, о. Фёдор, — что бы это за диво вышло! Какой бы это был поп! И большой, и широкий, и толстый, и длинный!
Гостиная о. Фёдора была небольшая. Вдоль стен стояло двенадцать стульев, в углах — косые столики, а над ними вверху — угловые полочки с карнизом для книг и просфор; у стены стоял комод, а перед диваном — стол. На стенах висело много образов, небольших картинок в чёрных узеньких рамках, а возле порога висел в белом клобуке, написанный масляными красками, какой-то давний митрополит, красный лицом и весь обвешанный красными лентами, словно молодица бусами.
О. Моисей притулился, будто съёжившись, в одном углу дивана, а о. Фёдор развалился в другом, закинув голову на спинку дивана. При двух свечах, на фоне тёмно-бронзовой обивки дивана, обе фигуры так ясно вырисовывались, словно на чёрном поле картины очень светлый рисунок.
Длинный, сухощавый о. Моисей своей фигурой и лицом немного походил на тех длинных, тёмных аскетов-святых, каких пишут на византийских образах. И ряса его, из добротного толстого баракана, спадала вокруг него такими же длинными жёсткими складками, и складки переламывались так же резко поперёк, как на византийских образах.
На другом боку дивана краснело полное, круглое лицо о. Фёдора, словно лицо толстого свежего амура, какого вышивают гарусом на подушках, слишком густо намазав ему щёки красноватыми нитками.
В домах уже все уснули, всюду стало тихо, только часы на стене тикали, вяло и лениво качая маятник.
Перед батюшками на столе, покрытом красной шерстяной скатёркой, между двумя свечами стоял полный графин водки. Лучи от свечей пронизывали бутылку с обеих сторон, играли в жёлтой, чистой, как слеза, водке, настоянной на пахучих кореньях, — бодяне, камане и гвоздике, — блестели весёлыми искрами на гранёной резной пробке, на чистых, прозрачных боках графина. Возле графина стояла тарелка с ломтями паляницы и мисочка с вишнёвым вареньем.
— Ну что, о. Моисей! Выпьем по чарке? — спросил о. Фёдор.
О. Моисей так грустно, так жалобно посмотрел на графин, словно он горевал о какой-то великой утрате, словно у него или ребёнок умер, или коней украли. Аж потухли его чёрные глаза, а тёмное, смуглое лицо стало ещё темнее.
— Разве ты не знаешь, что мне нельзя пить? — ответил о. Моисей.
— А что же мы тут с тобой будем делать? Разве будем смотреть друг другу в глаза, да и только?
— Этот доктор в последнее время очень пугает… — ответил о. Моисей. — И позавчера говорил моей Марии Ивановне, чтобы я бросил водку пить, а то худо будет…
— А ты веришь докторам! Что ни доктор, то врун! Он говорит, лишь бы язык вертелся, — так себе, — на ветер…
О. Фёдор запрокинул голову назад, поднял вверх коротенькую бородку и захихикал, показывая все челюсти и два ряда белых зубов. Диван задрожал, а ближние стулья даже ножками застучали по полу.
— А я докторов не слушаю! — продолжал о. Фёдор. — Он мне скажет не есть того-то и того-то, а я назло наемся да и выздоровею. Доктор говорит, а ты делай наоборот: тогда как раз всё будет ладно.
О. Фёдор снова расхохотался и налил две чарки водки. В доме запахло спиртом, кореньями.
— Будем здоровы! — сказал о. Фёдор и выпил первым, как хозяин, причмокивая.
У о. Моисея даже слюнки потекли. Чудесный аромат коснулся его воображения, напомнил ему какие-то дивные сады тёплого края. Обман вкуса вместе с обманом фантазии был уж слишком велик! О. Моисей наклонил голову ниже, не отрывая глаз от чарки.
— Начинай же, о. Моисей! Ты ведь гость! Чего же ты скривился, как среда на пятницу?
— Нельзя, брат, нельзя! Ты же видишь, как я плохо кашляю. Недаром доктор говорил, что у меня с рождения склонность к какой-то грудной слабости, потому что у меня шея очень длинная.
— Хи, хи, хи, — расхохотался о. Фёдор. — Вот тебе и на! Не отрубать же тебе немного шеи, чтобы можно было водку пить. В длинную шею лучше и удобнее потечёт, словно по лотку… Вот попробуй только!
О. Фёдор поднял чарку против свечи. Хрустальная чарка словно засмеялась против огня. Красно-жёлтый чистый напиток замигал искорками, словно в нём играло летнее марево, а чудесный аромат щекотал в носу, в горле, на языке.
О. Моисея потянуло к чарке будто двумя крепкими руками. "Великое искушение!" произнёс он.
— И что повредит одна чарка? — уговаривал дальше о. Фёдор. — Чарка — это будто одна капля; она тебе даже всего горла не смочит…
— Может, и правда так! — проговорил о. Моисей, обрадовавшись, что нашёл хоть какую-нибудь причину.
Каждый Божий день о. Моисей зарекался пить и курить, но каждый Божий день находил какую-нибудь причину, чтобы разрешить себе, будто бы в последний раз. А потом снова давал себе зарок, и снова находился тот проклятый последний раз. И теперь — глаза у него повеселели; он взял чарку, поднял её к свету, посмотрел на неё любовно, как мать на своё дитя, и тихонько начал цедить в рот, понемногу задирая голову. Долго держал он чарку у рта, высасывал последнюю капельку и, оторвав чарку, начал втягивать в рот свои синие губы, будто сосал их.
— Какое же добро эта водка! — тихо проговорил о. Моисей. — И умён был тот, кто её выдумал.
Он вскочил с места и хотел налить вторую чарку. О. Фёдор мгновенно поднял графин вверх.
— А вот и нет тебе! Извиняй на этот раз! Просил я тебя, а теперь попроси ты меня. Ха, ха, ха!
О. Моисей силой взял бутылку и мигом выпил вторую чарку. Спустя немного времени о. Фёдор закурил папиросу. Первый свежий дымок очень приятно защекотал в носу у гостя.
— Не кури, пожалуйста, — просил о. Моисей. — Разве ты не знаешь, что доктор запретил мне и курить. Не дразни же меня.
— Отстань ты со своим доктором! Что ни доктор, то нахал! Если его слушать, то и с голоду умереть надо.
— Сколько раз я зарекался не курить! — говорит о. Моисей. — А вот не брошу! Пока не чувствую дыма, то и всё равно. А как кто курит у меня под носом, так, кажется, отдал бы всё на свете, лишь бы только попробовать этого поганого зелья.
— Если хочешь бросать, то не сразу: один день покури трижды, на другой день — дважды. Вот начни так с этого вечера! — На, посмоли!
— Может, ты и правду говоришь, — проговорил о. Моисей уже как-то веселее. — Давай, покурю да и покаюсь!
Закадили батюшки и откинули головы в углы дивана. И полилась их беседа — искренняя, непотаённая; без всяких свидетелей, чужих и своих родных, в тихой тёплой гостиной, в тишине покоя тёмной осенней ночи, за чаркой хорошей водки или наливки, — не раз бывало, батюшки проговорят всю ночь до света. Уже матушка, выспавшись, бывало, выглянет из дверей, прикрикнет на них да снова заснёт, а батюшки на то не обращают внимания! Ночная поздняя пора, чарка водки — раскрывают душу, развязывают язык, прибавляют красноречия даже некрасноречивой беседе молчуна о. Моисея.
Батюшки молчали, втягивая в себя дым, и будто собирали разбросанные думы, выбирая ту, с которой надо бы начать разговор.
— Как же, о. Моисей, твоя семья?
— Моя семья? Не благословил Бог меня семьёй! Не растут отчего-то мои дети. То ли меня Бог за что-то карает, то ли я сам нездоров, то ли жена моя такая! Вот и эти двое, что остались живы… отчего-то уже хиреют, кривятся…
— Ты жалеешь, что твои дети умирают. А мои уж слишком живучие. Такого их, такого их много, что, ей-богу, не знаю, что и делать! Семерых я отнёс на кладбище, а там спит у меня аж семь дочерей, да два сына в школе. Если тебя скука берёт без детей, возьми, пожалуйста, у меня двоих или троих, — я тебе ещё и спасибо скажу.
О.


