Моисей, — таки угождают батюшкам тем, кто умеет хоть несколько слов щебетнуть по-польски. И я, грешный, когда-то ненароком, так себе, случаем сказал два слова по-польски своему пану, — сразу на другой день прислал воз дров! За два слова!
— Зато же они подставляют ножку тому, кто им не угождает! — сказал о. Фёдор. — Слышал ли ты про благочинного из Куцого? Как его оговаривал помещик Панятовский перед архиереем, перед посторонними людьми, перед панами за обедом, когда викарный ездил по епархии! Где уж там! Выдумал какую-то историю, будто его свинья вскочила в поповский огород; поп будто бы дал ей сто розог, велел связать и отослал сотским в стан вместе с прошением на "оную беспокойную рябую панскую свинью".
О. Фёдор расхохотался, наливая водку в чарку, так что водка перелилась через край.
— И в самом деле, чудная эта Польша, — сказал о. Моисей, — сама лежит связанная, скрученная, едва дышит, а всё-таки ещё протягивает руки, чтобы что-нибудь наше заграбастать себе.
— Будем здоровы, о. Моисей! Закусывай же, а то в голову ударит… Вот и начал ходить Хоцинский с Серединским. Не мостится ли он, случаем, в сваты к моим дочкам?
— Ой, не спеши, о. Фёдор, со сватовством! Расспроси людей.
— Хорошо тебе говорить, когда у тебя на шее не сидит семь дочерей.
— Мне бы хоть одну дочь! Я уже и хаты святил, и пшеницу сеял по четырём углам дома. Пшеница взошла, значит, место благословенное…
— Знаешь, что сделай, о. Моисей! Объедь ты голый, среди бела дня, верхом на лопате трижды вокруг хаты да прочитай на ходу трижды "Отче наш"; тогда, наверно, так перепугаешь домовых, что они не сообразят, куда им бежать! Ха, ха, ха!
О. Моисей поднял голову, думал услышать что-нибудь дельное, но сразу же склонил её вниз, усмехнувшись.
— Вот ходит ко мне Хоцинский да угождает мне. Недавно прислал мне лесу на сарай и на отопление три воза хвороста.
— А тот пан, что раньше был тут, тоже тебе угождал? — спросил о. Моисей.
— Где там! Тот был из богатых, знатных панов, из аристократии, да гордый, да пышный! Ему, видно, казалось, что он и теперь панует на Украине, как бывало когда-то при царе Горохе, когда людей было немного.
— А разве же они у нас не панували? Что хотели, то и делали, не было им удержу, — ответил о. Моисей.
— Как приехал к нам тот прежний старый пан, я накинул свою скуфью, надел самую новую, самую просторную рясу, немного напыжился да и пошёл к нему, — думаю: познакомлюсь и поговорю насчёт квитанции на дрова, потому что тогда, видишь ли, паны давали нам дрова на топливо из своего леса. Представился через лакея. И вот — выходит ко мне пузан в шлафроке, с трубкой в зубах на длиннющем чубуке; надулся, нахмурился, напыжился и заслонил мне двери в гостиную, да начинает спрашивать, что мне нужно, как какого мужика, а сесть и не предлагает. Э, думаю, извини на этот раз! Не годится же мне стоять возле порога, да ещё и в скуфье. "Извините, говорю, пан, но ни вам, ни мне не пристало говорить стоя!" Взял я, обошёл его, пошёл в гостиную да и устраиваюсь сесть в самом большом кресле, а его прошу сесть возле себя. Он тогда ни туда ни сюда! Крутится туда-сюда! Так ему неловко стало. Встали мы оба возле кресел да и начали вгнёздываться. Никак не влезу в проклятое кресло, такое узкое! Смотрю, и пан немного застрял, потому что и сам как следует не влезает. Ха, ха, ха! — расхохотался я, а пан и сам за мной. "Жаль, говорю, пан, и стараться! Не для нас, верно, сделана эта мебель. Сядем где-нибудь в другом месте, — на софе или ещё где!" Сел я да и нырнул в пружины почти до самого пола, а пан нырнул с другого боку. Сидим мы, только головы наши видны, будто где-то из-за холмов выглядываем! А софа треск! лусь! треск! да всё потрескивает понемногу. Вот с того времени он и начал ласковее со мной обращаться, начал даже руку подавать.
— Выпьем, о. Моисей, за вечную память шляхетского, польского гонора! За их прежнюю спесь!
Выпили и закусили.
— Э, о. Моисей! Ты, вижу, и меры не знаешь. Смотри! Уже водки только на донышке! — сказал о. Фёдор, потряхивая остатками водки, которая шуршала в бутылке. — Как же я теперь добуду вторую бутыль? Надо хоть на четвереньках лезть в ту хату, а то матушка услышит.
О. Фёдор снова, ступая на цыпочках, нырнул в тёмные двери. Но матушка, видно, привыкла даже сквозь сон стеречь бочонки и бутылки с водкой, — сразу зашевелилась. О. Фёдор, словно архистратиг с небес, стремительно вылетел из тёмной хаты, держа в руках немалый бочонок, в котором водка жалобно плескалась в пустоте.
— Благовествуй, земле, радость велию! — сказал о. Моисей.
— Не очень-то и "велию", потому что только на дне, да и то простая, не настоянная. Не попал на другой бочонок… потому что в хате темно.
— Ничего! Давай попробуем, какая она на вкус!
— Как же твои сыновья? — спросил о. Моисей, поймав хорошего овода из стакана.
— Как? Василь уже в философии, учится очень хорошо, а меньший и до сих пор в нижних классах, потому что всё пасётся по классам; вымахал аж до неба, а глуп как надо, — не хочет учиться! Такое лентяйство! Наверно, потому что пошёл в своего отца. Ха, ха, ха!
О. Фёдор расхохотался так, что один ребёнок закричал спросонья.
— Разве же ты не учился в школах? — спросил о. Моисей.
— Какой там недоверок стал бы учиться! Ещё в бурсе было кое-как — учителя хорошо подгоняли, а я очень боялся каторжной розги! Раз задали такую взбучку, что и до сих пор помню. Бывало, слёзы у тебя аж катятся, а всё-таки вызубришь этих проклятых латинов на греков, как "Отче наш"! Перевели меня в семинарию, почуял я волю. Смотрю, аудиторов нет, греки да латины валяются у нас под кроватями. Не выучишь урока, — профессора и слова не скажут, — а тут ещё и не вызывают! Эге, думаю я, вот где лафа! Бросай, Федя, книжки да гуляй! Гуляю я да гуляю, книжки и в руки не беру. Гляжу! читают на конференции, что такого-то раба Божьего Фёдора Чепурновского "по малоуспешию и маловозрастию" оставить в том же классе на второй курс, то есть ещё на два года пастись. Вот и попасся я, немного покаялся; перевели меня чуть ли не в первом разряде. А в философии я, раскумекав философию, как и подобает философу, снова забросил книжки. Гулял, гулял, аж до конца курса, аж опостылело! Соберёмся, бывало, все молодые, весёлые товарищи, пьём, танцуем, поём, баклуши бьём, в карты играем! Ой, что это было за время хорошее, вольное, весёлое! Выпьем, о. Моисей, как мы когда-то выпивали, когда стояли у Качуренка! Помянем дни нашей весёлой молодости!
О. Моисей хорошо поминал свою молодость, потому что дудлил без перерыва из своего большого стакана, уже не дожидаясь угощения.
— Но смотри, о. Моисей! — крикнул о. Фёдор, — уже и бочонок опустошили. Погоди! Расскажу же я твоей Марии Ивановне!
— А я твоей Марии Васильевне, — ответил о. Моисей.
— Ой, не говори, братец!
— А не скажешь моей? Если не скажешь, то я и твоей не скажу.
— Уже и в окнах сереет, и небо светлеет, рассвет недалеко. Не отдохнуть ли нам, о. Моисей?
О. Моисей только наклонил голову ещё ниже.
— Сумеем ли мы добраться до своей постели? — спросил о. Фёдор.
— Доберёмся как-нибудь, хоть на ощупь, лишь бы только с места сдвинуться, — ответил о. Моисей. — Подними меня, а я тебя!
Взялись батюшки за руки и, поднимая друг друга, встали и тихонько побрели к постели. Ни один даже не пошатнулся, пока они дочапали до другой комнаты.
— Знаешь, о. Фёдор, что мне сейчас пришло на ум? Как это мы вдвоём сумели уложить в копы столько водки! Вот же мы выдули, пожалуй, как раз по две бутыли.
— Я думал, что тебе и правда какая-нибудь путная мысль пришла в голову!
Батюшки полегли и ещё долго разговаривали, — чем дальше, тем всё тише.
— Ну что, о. Моисей, если бы после всего этого да сложить нас вместе! Ой, ой, ой! Какой бы из нас вышел здоровенный поп! Наверно, какой-нибудь протоиерей или даже архиерей!
— Нет! Бог с ним! — ответил о. Моисей. — Теперь из одного меня или из тебя вышел бы целый церковный причт. Ведь той водки, которую ты выдул, хватило бы, пожалуй, на весь причт!
— Не выпить ли нам ещё перед сном? Тут в моей келье есть бутылка настоечки. Я всё-таки прячусь от своей жены, — вот здесь я припрятал! — сказал о. Фёдор.
— Если выпить, так и выпить! Я этого добра не чуждаюсь.
О. Фёдор достал бутылку из-под каких-то бумаг, — кажется, "Епархиальных ведомостей", завешанных одеждой, сел на кровати, выпил сам и угостил о. Моисея.
— Ой, хороша же эта настоечка, чтоб её лихой взял!
— Ну, выльем за своих овец, за "пасомых"! Выпили и сидели минутку молча.
— Ну, выпьем за протоиереев да архиереев! Выпили снова и немного помолчали.
— Выпьем за "христолюбивое воинство"! Ему первое место! Куда уж нам до них, о. Моисей!
— Ну, выпьем ещё в последний раз — "на сон грядущих", — добавил о. Моисей.
— Вот ведь ты, панотец, кажется, пил бы и во сне; так разохотился, — ответил о. Фёдор.
Полегли батюшки и долго ещё бормотали что-то, уже не слушая друг друга.
— Как твоя Мария Ивановна сегодня ночует одна дома? — спросил о. Фёдор.
— Что? Что такое? Гуска Ивановна, заправленная на водке?.. — смолол бессмыслицу о. Моисей да и заснул.
II
На другой день солнце высоко поднялось вверх, а батюшки всё ещё отдыхали. Трижды закипал, трижды гас самовар в сенях, а батюшки спали. Уже матушка приготовила завтрак, разослала людей на работу, ходила, скучала без дела, дважды молилась Богу, а батюшки всё почивали. Не выдержала-таки матушка, пошла разбудила батюшек и послала к ним наймичку с водой и полотенцем.
Немного спустя в той же самой гостиной, на тех же местах, что и вечером, сидели на диване батюшки и молчали. О. Фёдор, свежий, здоровый, как и прежде, протирал глаза, зевал, крестя рот каждый раз, откидывал за уши мокрые после умывания густые кудри. О. Моисей сидел неподвижно, опустив голову, немного скривив набок синие губы. Причёсанные, мокрые волосы его прилипли к голове. На столе, застеленном красной скатёркой, стояли три стакана чая. Сбоку стоял тот самый графин, полный жёлтой водки, тарелка с горячими пирогами и нарезанными ломтями пышной паляницы и маслёнка с маслом.
— А долго мы ещё будем протирать глаза? — сказал о. Фёдор. — Ранняя пташка клювик набивает, а поздняя глазки протирает. Матушка! Иди-ка к нам да угости нас!
Вышла матушка, ещё молодая на вид, чернявая, в белом простеньком чепце. Есть такие люди, что и до смерти не теряют красоты, всю жизнь цветут то молодой девичьей красотой, то роскошной полной молодичьей, то какой-то старческой красотой. По лицу было видно, что Мария Васильевна когда-то цвела пышной красотой.


