Ехать так ехать. Сейчас лошадь прилажу. И он вышел из хаты. Через полчаса они поехали. Намучилась Христя за те полчаса. Она всё сидела в хате и сторожила, как бы Горпина ненароком не завела с бабой разговор о ней. Горпина сама как в воду опущенная... Когда уже села на воз и выехала со двора, Христя свободнее вздохнула.
VIII
— Теперь я вас другой дорогой провезу, чтобы вы увидели всю Марьяновку, чтобы знали, какая она есть! — сказал Кравченко, когда они уселись, и повернул своего Неверу к церкви.
Они поехали той дорогой, что вела из города через Марьяновку. Знакомая эта дорога Христе, хорошо знакомая! По ней бегали её маленькие ноги, она и перемерила её ещё девушкой, шляясь из села в город, из города домой. По этой дороге её Кирило в наймы отводил, по ней беда катилась следом за ней. Вот тут она когда-то с селом прощалась, а там материн гроб встретила. Добили-таки её добрые люди, добило то горе, которого она сама не ожидала, унесло в родное гнездо. Всё это невесёлые воспоминания, нерадостные мысли!
За майданом должна быть и её хата. Где она? Теперь тут целая улица, а когда-то она село заканчивала. Вон Карпов двор. Карпа Здыра... Он, он. Возле него и их хата. Неужели то длинное строение, над которым на хворостине висит бутылка, — её прежнее жильё? Место то, да хата незнакомая: вход в неё не через калитку, а прямо с улицы; там, где когда-то у неё был цветник, роза высоко поднималась вверх, барвинок стлался по земле, теперь голое битое место, и вместо окон — двери в хату. Рыжий жид стоит на пороге и неприязненно поглядывает на их Неверу, что так проворно катит по дороге. Что это он, заглядывается на коня-скакуна или дивится, почему эти паломники не сворачивают к его шинку?
Христю ещё большая тоска проняла, когда она увидела своё дворище, ей вспомнился недавний разговор с Горпиной. В её хате — жид шинкарь, а в душе — христиане... Разве не правда? Святая правда! Вот к чему оно шло, вот до чего довела её слепая судьба. И это после того, что она вытерпела, что ей пришлось пережить! Вот для чего её родили, кормили, любили!
Жизнь встала перед ней своим острым ребром. По нему высокие горы да глубокие яры. Только соберётся она на самый шпиль, как уже снова летит вниз головой. Где же ей пристанище? Где тот покой, под которым склонит она свою заблудшую голову? Там, в земле, где отец с матерью, где уже не одну сотню лет лежат и тлеют все? И для этого жить, для этого мучиться, терпеть?! "Ох, жизнь, жизнь!" — вздохнув, прошептала она и склонила свою молодую голову на высокую грудь. Так клонится вниз расцветший цветок, так гнётся его тонкий стебель.
Всю дорогу Христя была грустная и невесёлая, как в воду опущенная, никому ни слова не проронила, ни к кому не обратилась. Как склонила голову, когда выехали из Марьяновки, так и до самого Кута не разгибалась. Ни широкое поле, прикрытое лучами заходящего солнца, ни дремучий лес возле Кута, ни сам Кут, красивый как картина, не подняли её тяжёлой головы, не вызвали на себя её мрачного взгляда. Когда на сердце лежит тяжёлый камень, когда в душе темнота и только одни мысли, как сычи, заводят свои страшные переклички, тогда и красота мира не пробудит весёлого воспоминания, не развеселит затуманенных глаз.
Ей ещё тяжелее стало дома, ещё безотраднее, когда она взглянула на свою клетку, в которую её заперли, окутав золотом, нарядив в дорогие одежды. А тут ещё и Оришка подогревает: то забежит с одной стороны, неприязненно взглянет, то с другой — выспрашивает, понравилось ли в Марьяновке.
— А как же. Понравилось, понравилось! — отвечала Христя, чтобы хоть как-нибудь отделаться от Оришки.
Да та не из тех, от кого легко отделаться.
— Что теперь в ней хорошего? Вот увидели бы вы её лет тридцать назад, когда ещё панщина была, пан сам в селе жил. Что за весело было в панском дворе — хлеб свой, водка своя, музыка своя... ешь, пей, хоть распоясывайся, а гуляй — сколько твоей мочи! И людей тогда меньше было, и люди лучше. Всё кучкой, один за другого держались. А пойдёт что вкривь да вкось, как только кто начнёт отбиваться, — пан сразу на страже. И уж виноватый не просись и не молись.
И Оришка весело рассказала Христе, кого и когда на конюшне били, кого в колодки сажали, кого в солдаты отдали. Как одной женщине за кражу молока присудили всю жизнь носить на шее маленький горшочек, который нарочно заказали гончару сделать. Как мать чёрной Ивги, когда узнали, что она, будучи непутёвой, замуж вышла, — сам пан и узнавал, — присудили остричь, обмазать дёгтем и обтыкать перьями и так водить голую по селу. Люди говорили, оттого у неё такая чёрная и дочка родилась.
То были страшные воспоминания, горькие рассказы. Христя аж ужасалась от них, а Оришка — хоть бы что... её глаза горели, старое лицо загоралось радостью, ей, видно, весело было вспоминать свои молодые годы, те давние случаи, от которых у Христи кровь стыла в жилах.
— Вот так-то когда-то было! и хорошо было. Был старший между людьми, который сдерживал их. А теперь — всё то расползлось, всё расплылось, как старая одежда. Тот туда, та туда, не найдёшь, где рукав был, где полы, где спина. Всё пошло вразброд. Всё стало одно против другого, как кровный враг... Каждый так и сторожит другого, как бы насесть, обобрать, отнять. Не разберёшься в такой сутолоке, кто свой, кто чужой. Все чужие, каждый сам себе!
Так рассказывала Оришка своим глухим голосом, сидя с Христей в светлице перед самоваром и потягивая сладкий чай. Христя сидела, склонившись над своим стаканом, слушала те грустные речи, и перед её глазами расстилалась ещё более неприветливая, ещё более горькая жизнь. С давних времён и до сих пор она разворачивалась перед ней своей страшной стороной горя и утрат тысяч, сотен тысяч тех, кого слепая судьба обделила своим счастьем. Какова же она? Когда-то были одни паны, а теперь... теперь богачи, толстосумы, что нагребли денег всякими правдами и неправдами всё с того же несчастного люда, который когда-то работал на пана.
— Что ты тут мелешь своим глупым языком? — отозвался Кирило, входя к ним в хату.
— А твоё какое дело? Сам глупый, так и всех делаешь глупыми, — гаркнула на него Оришка.
— Ещё бы, распустила язык, что при панстве лучше было. Слушал я, слушал из кухни да и опротивело мне слушать. Пойду, думаю, хоть немного остановлю.
— Конечно, при панстве было лучше! Конечно, было! Ты жил себе где-то за двором, блуждал там по полям, что ты видел? А пожил бы ты во дворе, увидел бы, что там было. Где теперь есть так, как тогда было?
— Что, теперь водят женщин с горшками по селу за то, что, может, какая для своего ребёнка взяла кружечку молока? — спросил спокойно Кирило. Оришка так и прыснула:
— Так и надо было! Не кради чужого. Теперь не водят, зато и кража по всему свету. Кто теперь не крадёт? И малое дитя норовит стащить, что плохо лежит.
— А мажут вашего брата дёгтем, как мать чёрной Ивги мазали? — усмехнулся Кирило.
— Зато и распутниц таких наплодилось! — снова гаркнула Оришка. Христю будто ножом ударило в самое сердце, она даже вздрогнула. Распутниц, распутниц — аж свистело у неё в ушах то слово. Это и она распутница. Так, так... распутница. Носится по свету без приюта, без пристанища, от одного к другому.
— А тогда их будто мало было? — спросил спокойно Кирило.
— Тогда разве так было? Не успеет на ноги подняться, материнское молоко у губ не обсохнет, а она уже с солдатами водится.
— Теперь хоть сама водится, а тогда на верёвке водили.
— Водили, да не было того, что теперь, — под забором подыхают, по жидам, как шелудивые собаки, шляются.
— Да ты лучше скажи — это ваша такая пасть прожорливая, утроба ненасытная. Узды на вас нет, вот что! Тогда вас силой водили да и приучили бегать так, что теперь вы и сами, как пенные, мчитесь, да тогда хоть плакали, а теперь хохочете.
— Врёшь, постылый! врёшь, гадкий! вонючий! смердючий! тьфу! тьфу! Путного слова сказать не умеет! — вскочив, крикнула Оришка и бросилась из хаты. — Хоть бы панночки постыдился! — на ходу добавила она и скрылась в темноте сеней.
— Вот тебе и на! — развёл руками Кирило. — Простите меня, панночка. Сама на такое навела, да ещё и меня стыдит. Вот так, как видите! Глупая, совсем глупая баба! Ей одной, может, и хорошо было при панстве, так она думает, и всем так. Теперь, правда, трудно, очень трудно жить, зато хоть знаешь, что никто не стоит над твоей душой, никто тебя ни арапником не отделает, ни на конюшню не поведёт. Бывает, правда, и голодно, и холодно, зато вольно. Вольно тебе как хочешь жить: боишься бога — по правде живи, а не боишься — ну, тогда как знаешь.
— А разве баба Оришка неправду сказала, что тогда вы знали одного пана и его береглись, а теперь каждого сторожись, — отозвалась Христя.
— Видите, и тут не совсем так. Боялись пана, правда, боялись, да и своего же брата стереглись, чтобы, чего доброго, не подкусил перед паном. И теперь стерегись. Тогда только шкуру берегли, а теперь — карман. Вот в чём всё дело.
Снова перед Христей открылся другой мир, другой взгляд на жизнь, не такой горький и неприветливый, какой лила баба Оришка. До сих пор ей ничего такого и в голову никогда не приходило. Теперь она чувствовала, как с минутами старела на целые десятки лет. Ей стало как-то яснее на душе, веселее на сердце, она будто росла, поднималась, вырастала на целую голову выше всего мира и озирала людей со своей высоты.
— Может, и вы, Кирило, выпьете стакан чаю? — ласково спросила она его, желая побеседовать с таким утешительным человеком. Ей вспомнилось то время, когда Кирило отводил её в город в услужение. Как он и тогда её утешал и каким добрым ей показался.
— Коли ваша милость, панночка, то можно стаканчик выпить, — ответил Кирило.
— Садитесь же. Я сейчас.
И Христя быстро налила Кирилу чаю и подвинула к нему.
— Сердитая моя старая, вспыльчивая, как порох! — начал Кирило. — А всё же скажу, что глупая. Если бы она узнала то, что мне довелось узнать, может, и поумнела бы, а то — баба, и всё. К примеру, говорит, теперь хуже стало, чем когда-то давно было. Ну, хуже так хуже. Да хоть сама же не делай людям худого. Нет же, ей худо, а она ещё и сама худит.
— Как сама? Кому же она какое зло причинила? — удивилась Христя.
— Разве мало было! Да вот и вы видели недавно. Подбила же пана пруд и огороды Вовку да Кравченко отдать. Конечно, с первого взгляда оно и хорошо — те землёй даром владели, а теперь аренда семьдесят пять рублей даёт. Только, по-моему, это не по-божьему... нет, не по-божьему. Панy оно ничего не стоит, а слобожанам это нужная вещь. Очень нужная вещь, хоть семидесяти пяти рублей и не стоит.
— А чего же те семьдесят пять рублей дали? — спросила Христя.
— Чтобы те кровопийцы не дали! Они знают, где раки зимуют: не на молоке, так на сыворотке своё добудут! Им надо громаду скрутить.


