Приготовив всё на столе, Сусана Уласовна пошла звать Ватю к обеду.
— Не хочу я обедать. Зачем мне тот обед? К чему мне теперь всё это? Зачем оно мне сдалось? — отозвалась Ватя.
— Ватя, сердце, не говори так! И язвы воспаляются, но и заживают; и растревоженное сердце можно исцелить! Пройдёт какое-то время, и оно заживёт, и, может, сама ещё будешь смеяться над своими слезами. Мы люди с достатком… Ты ещё молодая. Чего тебе горевать? — утешала мать, а сама загрустила не меньше дочери: она знала, какое это тяжёлое и больное горе сердца…
Ватя села за стол и ничего не могла есть. Она смотрела в окно без памяти, без мысли в голове… И мать ела, словно не ела.
— Говорить ли обо всём этом отцу, когда вернётся домой? — спросила мать у дочери.
— Нет, мама; лучше не говорите. Папа встревожится, будет сердиться на писаря, не будет спать целую ночь, — отозвалась Ватя.
— И нам не даст спать, — добавила Сусана Уласовна.
— Наверно, скажу я ему обо всём этом только завтра, когда он приедет вечером. Ты и без того так взволнована. А сказать правду, я думала, что Леонид Семёнович тебя любит и будет тебя сватать.
— Мама, не говорите мне ничего про него! — крикнула Ватя, и в её голосе послышался резкий нервный отцовский голос.
— Так и не буду. Только успокойся и не впадай в тоску, дитя моё! Твоё горе ещё не великое; это горе ещё молодое. Бывает в жизни горе и похуже, от которого и волосы на голове седеют.
Перед вечером Сусана Уласовна велела поставить самовар. Ватя села за стол и выпила два стакана чая. Она пила чай молча, не произнеся ни слова. Молчала и мать, словно давала волю её горю. Ватины мысли пошли яснее.
"Что же мне теперь делать? — думала Ватя. — С кем мне придётся век вековать? И где придётся? И какая моя доля? Что будет с моей любовью, с моим сердцем, если он поглумился, насмеялся надо мной? А я же его любила, как свою душу, больше своей души; я была готова отдать за него всю себя, всю свою судьбу. Придётся ли мне кого-нибудь полюбить так, как я его любила? Нет! Я словно отдала ему всю любовь до конца, горячую, искреннюю любовь".
И Ватя будто заглянула в свою душу и заметила, что любовь ещё не исчезла в сердце, что она ещё тлеет. И если бы он пришёл к ней, приветливо поговорил с ней, она забыла бы все его насмешливые выдумки и выходки, всё простила бы ему.
"Он от природы шутливый. Может, он и теперь только разошёлся шутками вместе с сестрой, не пожалел и меня в шутках. Может, он не такой легкомысленный человек, каким его выставила учительша; а может, она и приврала, добавила своей ядовитой желчи", — думала Ватя.
И Ватя чувствовала, что в тот час возненавидела учительшу от всего сердца.
Целый вечер Сусана Уласовна ждала своего мужа, а он не приезжал. Целый вечер она просидела молча с дочерью. Дума за думой бродили в Ватиной голове и не доходили ни до какого конца: впереди, в будущем, чернела перед ней словно печальная ночь, не лунная, не звёздная, а хмурая, непроглядная осенняя ночь.
Уже поздновато они легли спать. Ватя спала тревожным сном, словно дремала в полудрёме. И всё ей снился какой-то неприятный, тяжёлый сон, будто она идёт над Росью между двумя рядами высоких скал узкой, как коридор, долиной. Скалы раскалённые, аж пышут жаром. Над долиной узкая полоса тяжёлого, хмурого неба. Она будто устала; ей душно, аж дышать нечем. А узкая тёмная долинка вьётся без конца, и она идёт уже не долиной, а словно длинной, бесконечной тёмной галереей. Вот она будто в каких-то пещерах и снова идёт, блуждает по пещерам, а конца нигде не видно. И вдруг в одно мгновение перед ней в долине заблестел ясный солнечный день. Она видит Рось, новую мельницу, новую плотину. Она уже идёт пахучими лугами, а рядом с ней откуда-то взялся Леонид Семёнович…
Вате стало легче на душе; она будто выздоровела после тяжёлой болезни и крикнула от радости. Радость наполнила её душу до самого края. Она снова стала счастлива… И в этот миг проснулась. Через двери она услышала лёгкий стук; блеснул свет. Ватя догадалась, что это приехал отец.
И снова она погрузилась в тяжёлую дрёму и только перед рассветом заснула крепким, тяжёлым молодым сном, а на другой день встала поздно.
Утром, ещё когда Ватя спала, Сусана Уласовна рассказала о. Артемию, что услышала через учительшу. О. Артемий вспыхнул.
— Так вот какие эти писари! А из меня же простак неабиякий. Я знал, что писарь гордится передо мной, но такого от его жены не ожидал. Ну, погодите же! Покажу я вам и ступу, и колоду, и вершу! Вылезут вам боком эти ваши шутки. Теперь берегитесь вы, подлецы, анциборы, антихристы! Я вас-таки доконаю! — кричал о. Артемий и бегал по комнате.
— Я уже сердилась вчера, а сегодня уже и пересердилась, — спокойно говорила Сусана Уласовна, — мало ли что люди говорят между собой. Разве и мы не говорим о других? А если бы они услышали от кого-нибудь, что мы говорим о них, что бы из этого вышло? Какая бы суматоха поднялась! Ты не сердись сильно и не убивайся! Может, учительша что и соврала да своего добавила.
— Может, и так, но я им этого так не прощу. Я размажу этого писаря. Он меня и так уже раздразнил: чего ни попрошу, он мне порой и от ворот поворот даёт. А кто он? Мужик, солдат, какой-то недоучка. Разве писаршин брат посватает Ватю, тогда я должен буду всё простить, — говорил о. Артемий.
— Но ведь он хочет пять тысяч приданого! — отозвалась жена.
— А где я ему наберу столько денег? Разве что продам и коней, и волов, и возы, и ярма, и занозы, да и то не выберу пять тысяч. Если хочет брать Ватю, пусть берёт с двумя тысячами!
— Я уже вижу, что так он её не возьмёт. Ватя ему понравилась, но деньги ему ещё больше нравятся, — сказала Сусана Уласовна.
Долго ходил по светлице о. Артемий, задумчивый и сердитый. Его самолюбие было обижено. Он выдумывал, как бы досадить писарю, отплатить и дать сдачи за свою обиду.
— Я на него напишу мировому посреднику! Я его под суд отдам! Это же пройдоха, это же взяточник, это же вор, каких и на свете мало! — кричал о. Артемий, размахивая руками.
— Э! Этого не делай, потому что это всё тебя скомпрометирует. Мы только услышали о его домашнем разговоре, — успокаивала его Сусана Уласовна, от природы рассудительная и благоразумная, — подожди только, что дальше будет, а тогда уже и увидим, что делать, как поступать. Они все обиделись, что мы их встретили холодно, что я им пышного ужина не подала.
— А я же для этого панича спозаранку и за вином ездил в Корсунь, евреев из постелей вытаскивал. А он…
— Ну и что, что ездил. Может, ещё раз поедешь для кого-нибудь другого, — уговаривала миролюбивая Сусана Уласовна.
— Нет, так нельзя оставить дело! Нет! Хоть дам ему знать, что и мы знаем, как они нас судят да ругают. Напишу ему письмо и намекну, пусть будет осторожнее. Наймички же слышали, как они нас судят? Они же разнесут по всему селу, про нас пойдёт слух, пересуды.
Раздражённый тем, что потерял зятя, и тем, что писарь с женой обсуждают его, о. Артемий всё утро был сердит. Ему захотелось есть, а самовар был не готов. Наймичка опоздала с самоваром. О. Артемий побежал в пекарню, обругал наймичку. Наймичка от испуга схватила самовар и побежала с ним в столовую. Конфорка и крышка слетели с самовара и брякнули об пол. Это ещё больше раздразнило нервного о. Артемия.
На столе валялся нож. Ватя забыла спрятать его в шкаф.
— Чего это тут нож лежит!? — крикнул о. Артемий. — И почему вы не кладёте ножи на своё место?
Он схватил нож, как своего врага, понёс к шкафу и ткнул его на полочку. На верхней полке стояла тарелка с нарезанной паляницей. Он задел тарелку, и тарелка брякнула об пол и разбилась вдребезги. Куски и ломти паляницы рассыпались.
— И наставят же, господи, этих тарелок на самый краешек! Кто это поставил тарелку с краю да не задвинул на полку? — сердито кричал о. Артемий.
— Да хватит уже тебе! Садись-ка за стол да скорее пей чай, потому что ты голоден, — говорила Сусана Уласовна.
О. Артемий собрал черепки, отнёс в пекарню и швырнул их к порогу. Ему показалось, будто он швыряет эти черепки то ли в писаря, то ли в писаршу. Он вернулся в столовую и вынес на тарелке кусок сала. Отрезав полчетверти от куска сала, о. Артемий начал есть его с хлебом. Глянул он в окно, а по двору ходят телята.
— Ой, боже мой! Кто-то телят выпустил! И кто это выпустил телят из хлева? Ой, горюшко! Ещё соединятся с коровами да высосут их! — крикнул о. Артемий.
Он вскочил с места и стремглав побежал на крыльцо. Жена побежала следом за ним.
— Да хватит уже тебе греметь! Садись и пей чай! Господи милостивый! Горе мне с таким человеком! — говорила Сусана Уласовна, бегая за о. Артемием.
— Омелько! Карп! Куда это к нечистому подевались эти наймиты? Загоните телят в хлев! — кричал о. Артемий, стоя на крыльце в одном кафтане.
Но ни Омелька, ни Карпа не было тогда ни во дворе, ни в клуне. Ни Омелько, ни Карп не откликнулись. О. Артемий схватил ломаку и хотел бежать загонять телят. Жена схватила его за руку.
— Ведь ещё простудишься! Брось эту ломаку и иди в хату! Разве годится благочинному гоняться с ломакой за телятами? — крикнула она на мужа и потянула его за руку в прихожую. — Пойду пошлю наймичку, она и загонит телят без тебя, — сказала Сусана Уласовна.
— Ах, боже мой милостивый! Везде непорядок, разлад. И наймиты куда-то разошлись, и телята разошлись, — сокрушался о. Артемий.
— Это твои нервы разошлись да разорвались! Иди и пей чай! — говорила ему Сусана Уласовна.
О. Артемий сел за стол и начал пить чай. От шума и крика Ватя проснулась, приоткрыла двери из своей комнаты и тихо спросила у матери:
— Это папа уже гремит? Аж меня разбудил. Я спросонья даже испугалась.
— Да гремит и колотится! Разве ты его не знаешь? Это нашло на него то лихо, так теперь будет греметь и тарахтеть всё утро. Не выходи и глаз не показывай, пока не напьётся чаю. Не будет никого в хате, так не к кому будет цепляться. Быстрее выкричится, тогда и перестанет, — сказала дочери Сусана Уласовна.
О. Артемий сидел за столом и кричал. В такие часы он думал вслух, наверно для того, чтобы выгреметься.
— Ну, я писарю этого так не прощу! Я тут пастырь! Я тут духовный отец, а он меня хулит и обносит перед слугами, перед моими духовными овечками. Этого попускать нельзя! Нельзя! На наклонённое дерево и козы скачут. Я тебе не наклонённое дерево! На меня не вскочишь, ей-богу, не стерплю! Хоть напишу ему да дам знать, что я обо всём узнал, что там у него в хате вчера мололи языками.
О.


