Но вот исчезли и те домики, под ногами не слышно улицы, всюду глубокий снег, но вдоль дороги видно деревянные перила. Это мост. Баран идёт дальше, тарабаня с удвоенной силой. Регина смутно припоминает себе этот мост, и какие-то образы и связи образов мелькают у неё в голове, и, опустив голову, она идёт за Бараном, беспрестанно шепча:
— Иду, иду! Иду, иду!
И вот Баран останавливается посреди моста, наклоняется к перилам, старается заглянуть вниз. Там ничего не видно, только сквозь вой ветра слышен громкий булькающий шум воды, которая не успела замёрзнуть и бешено бьётся о камень и дубовые брёвна. Это Клекот не дремлет, ведёт свою дикую музыку, созвучную не менее дикому вою ветра в перекладинах и балках мостового строения.
Регина подошла к Барану и тоже облокотилась на перила, начала смотреть вниз. Увидев её, Баран ничуть не удивился. Он только громко рассмеялся и показал рукой вниз, в Клекот. Регина направила взгляд туда, куда указывал Баран, но глаза её ничего не могли различить. Тогда она попробовала перелезть через перила, но не смогла: её ботинки, шуба, юбка — всё было облеплено снегом. Тогда она наклонилась и пролезла под перилами, почти касаясь лицом снега. А став за перилами, на краю моста, она снова начала пристально вглядываться в глубину. Из темноты на неё что-то страшное глянуло, и она в ужасе схватилась руками за перила.
— Ха-ха-ха! — расхохотался Баран. — Нехорошо там?
Регина выпрямилась и посмотрела на него.
— Ну, ну, смелее! — сказал он. — Давай!
И сильным толчком столкнул её с моста. Она вскрикнула, но в тот же миг послышалось, как её голова ударилась о камень, как тело плюхнулось в воду, а потом уже не было слышно ничего, кроме воя ветра и глухого плеска воды в Клекоте.
— Ха-ха-ха! — снова рассмеялся Баран и, схватив свои праники, затарабанил ими по бочке изо всей силы. Он несколько раз кивнул головой, будто прощаясь, и, тарабаня, пошёл дальше — не к мосту, а за мост, на Выгоду, в поля. Дорогу замело снегом — ему это было всё равно. Он шёл, проваливаясь то по колено, то по пояс, пробирался сквозь сугробы, боролся с ветром, что гулял по полю с ужасной силой. Праники давно повыпадали у него из рук, бочку он потерял в снегу, но всё же шёл дальше и дальше, словно назло вьюге, которая почти мгновенно заметала его следы. Он говорил сам с собой, улыбался, махал руками, будто спешил к какой-то неизвестной, но близкой цели...
LIX
На другое утро под утро ветер стих и снег перестал падать. Но небо было мрачное, хмурое. Рассветало очень медленно и поздно. В воздухе чувствовалось что-то тяжёлое, какое-то угнетение, усталость. Торговая площадь лишь к девяти часам начала понемногу заполняться приехавшими на ярмарку крестьянами. Крестьянские сани, запряжённые лохматыми лошадёнками, тянулись к городу по бескрайним заснеженным полям. Лошадки вязли по брюхо в сугробах. Снег таял на них и замерзал снова, свисая ледяными сосульками, которые позвякивали при каждом более резком движении, словно стеклянные бусы. Возчики то и дело должны были слезать с саней, бродить по колено в снегу, отыскивая дорогу. Тяжёлым, трудным был сегодня путь.
Но всё же сани тянулись за санями со всех сторон, из всех сёл, всеми дорогами и трактирами. В санях сидели степенные хозяева в тулупах, поверх которых были накинуты гуньки или полотнянки, и в высоких меховых шапках. Возчики — молодые парни — свешивали с саней ноги в больших сапогах, загребая ими снег. Хотя вече должно было начаться в одиннадцать, уже с девяти возле трактира Мотя Парнаса начали собираться сначала небольшие, а потом всё большие группы людей. Одни приходили, другие уходили; здоровались, говорили о своих домашних делах, как-то обходя стороной то, что в данный момент интересовало всех больше всего — дело веча. К десяти среди крестьян появились некоторые священники. Крестьяне кланялись им, некоторые целовали знакомых батюшек в руку. Теперь в группах начались более оживлённые разговоры — о вече и о вопросах, поставленных на повестке дня. Постепенно один за другим доставали из-за пазух и из поясов сложенные воззвания, которыми Рафа́лович созывал людей на вече и которых через знакомых распространил несколько тысяч по всем сёлам уезда. Грамотные начинали читать воззвания вслух; из групп неграмотных слушателей раздавались одобрения, а затем и возгласы. Когда в воззвании доходили до места: «Наши опекуны, забрав из сёл общественные кассы и сделав из них якобы крестьянскую кассу уездную, теперь хотят наложить руки на эти ваши деньги и обратить их на латание своей дырявой кишки», — со всех сторон раздавались возгласы возмущения и угроз: «О, не дождутся! Это наша кровушка! Встанет им костью в горле!»
К половине одиннадцатого подошёл Евгений. Он здоровался с крестьянами, большинство из которых были ему лично знакомы. Вокруг него собралась ещё на площади большая толпа, которая теперь вместе с ним плотной лавой двинулась к трактиру. В толпе стоял весёлый гул. На всех лицах были видны радость, надежда и тревожное ожидание. Некоторые священники протискивались сквозь толпу к Евгению, пожимали ему руку и шёпотом спрашивали, правда ли, что староство разрешило вече, не было ли препятствий, есть ли надежда, что всё пройдёт без помех?
— Ну конечно! — весело отвечал Евгений. — Можете быть совершенно спокойны. Мы идём законным путём и не должны скрывать ничего. А в таком случае и засады никакой не боимся.
Трактир Мотя был открыт. Конюшню, где должно было состояться вече, ещё вчера за счёт Евгения вычистили и освободили; Мотя дал доски, из которых сделали небольшой помост, на нём поставили стол и несколько кресел. Участники веча должны были стоять; жёлоба и лестницы заменяли ложи и галерею. Дощатые стены были кое-где дырявы — значит, сильной духоты опасаться не приходилось. Мотя ходил в шаббатнем халате и встречал гостей; его жена стояла за прилавком и с каким-то мрачным видом наливала и ставила на стойку пиво, которым участники веча угощали друг друга.
Конюшня заполнилась почти мгновенно, а тем временем из города всё подходили новые толпы. У Евгения радовалось сердце, когда он смотрел на эти группы крестьян, в которых, пусть и невысокий, но был заметен искренний интерес к новому, невиданному доселе явлению, которое отныне должно было стать важным фактором в их жизни. Политическое движение, само размышление о более широких политических вопросах, чтение политических газет, а затем политическая организация и борьба — всё это было вещами, доселе чуждыми крестьянству, непонятными ему, ведь прежние его опекуны всегда представляли всё это как далёкое, недоступное крестьянскому уму, а порой и вовсе запрещённое. А теперь впервые интеллигенты собирались говорить крестьянам о той тайной политике. Что же будет? Как всё пойдёт? Даст ли власть на это согласие? Неудивительно, что все присутствующие, включая священников и самого Евгения, с некоторым волнением ждали, как оно обернётся.
— Пробило три четверти одиннадцатого. Что такое, почему никого нет от староства? Правда, на улице напротив трактира появилось целых шесть жандармов. Они парами начали прохаживаться по улице, наставив на карабины штыки. Ходили молча, проталкиваясь сквозь толпы крестьян. Некоторые крестьяне, испуганные одним их видом, кланялись им низко, но те не отвечали на поклоны. Лишь иногда, встретив какого-нибудь знакомого крестьянина, спрашивали, куда он идёт, а услышав, что на вече, больше ничего не говорили и шли дальше. Проходя мимо трактира и видя на улице интеллигента, они отворачивались так, словно вовсе не хотели видеть трактира, будто собравшиеся в нём и вокруг него сотни людей для них вовсе не существовали.
И вот поднялся шум и гул среди народа:
— Староста идёт! Староста идёт!
И действительно, перед трактиром показался пан староста в сопровождении архитектора, ещё нескольких господ и бургомистра. Крестьяне молча поклонились ему и расступились, давая дорогу, по которой он, выпрямившись как свечка, прошёл к помосту. За ним следом и прочие господа. На помосте уже стоял Евгений в обществе нескольких священников и двух референтов-крестьян. Пан староста очень вежливо поздоровался с Евгением, а поднявшись на помост, окинул взглядом огромную конюшню, полную крестьянских голов.
— Ну, многолюдное собрание! Многолюдное собрание! — сказал он, оборачиваясь к Евгению. — Действительно, могу вас поздравить, пан меценас.
— Беда гонит волка из лесу, пан староста, а крестьян — на вече, — с улыбкой сказал Евгений.
— Жаль только, что сегодня их труд был напрасен, — с притворным сочувствием сказал староста.
— Как это напрасен?
— Не по моей вине, пан меценас, ей-богу, не по моей вине! — поспешно добавил староста.
— Но я не понимаю, что случилось.
— Вот, прошу: пан городской архитектор, осмотрев комиссионно это здание, заявил под своей служебной присягой, что считает его опасным для жизни и здоровья столь многочисленного собрания. И потому... мне очень жаль, пан меценас... прошу поверить... тем более жаль, что собрание действительно очень хорошее...
— Значит, пан староста?..
— Повторяю: не я. Заключение пана архитектора было для меня полной неожиданностью.
— Значит, наше сегодняшнее вече не состоится? — весь побледнев, спросил Евгений.
— К сожалению, нет! Прошу это сейчас же объявить собравшимся и распорядиться, чтобы немедленно освободили помещение.
Этот разговор вёлся вполголоса, так что только те, кто стоял совсем рядом, могли его слышать. Тем временем в конюшне стоял глухой гул от сотен собравшихся. Некоторым, кому становилось жарко в тулупах от тесноты, стало невтерпёж, и они начали требовать, чтобы вече начиналось. И вот в первых рядах, тех, что были ближе всего к помосту, поднялся какой-то шум, какое-то волнение.
— Что там? Что там? — летели быстрые, вполголоса вопросы с разных сторон. В ответ перекидывали какие-то обрывки слов, жестов, возгласов. Гул рос с каждой минутой.
— Прошу успокоиться! — крикнул Евгений, выходя вперёд.
— Тихо! Тихо! Молчите там! Слушайте! — раздавались голоса в разных углах конюшни. Потребовалось около полуминуты, чтобы всё успокоилось.
— Братья крестьяне! — сказал Евгений. — Сердечно благодарю вас за то, что, несмотря на непогоду и метель, вы прибыли так многочисленно на мой зов. Этим вы доказали, что понимаете своё положение и искренне хотите подумать о его улучшении. Вы показали, что хотите сами работать, сами бороться с бедой, которая давит вас со всех сторон. Вы доказали, как бессовестно лгут или намеренно обманывают себя те, кто считает вас какими-то несмышлёными детьми, каким-то стадом баранов, которых пастух должен пасти и стричь.
— Пан меценас, — перебил его староста, — извините.



