– Тут готово случиться несчастье, уезжайте, пока время. Спасибо вам, что предупредили нас. Это отрезвит людей, но не сразу, уезжайте, уезжайте!
Евгений сел в бричку и поехал. А в корчме ещё долго гремел шум, и среди него раздавался пьяный визг Шнадельского.
XXXVIII
Евгений вернулся из своей поездки в Гумныски в неожиданно бодром и боевом настроении. Он принадлежал к тем натурам, которые не легко выводятся из спокойного, уравновешенного состояния, но зато, будучи из него выведены, не впадают в сентиментальность, не тонут в излияниях чувств, а приобретают нрав боевого коня, закусывают удила и идут навстречу опасности.
Сначала он пошёл проторенной адвокатской дорогой. Подал уголовное донесение против уездного врача за небрежную прививку детям, а в деле Шнадельского первым делом отправился поговорить с прокурором.
– Подайте заявление, – сказал прокурор, когда Евгений рассказал ему о мошенничествах этого господина. Евгений последовал его совету и, может быть, успокоился бы, если бы его заявление не имело совершенно неожиданного для него, хотя вполне естественного при наших порядках, результата. Донесение против врача было возвращено с тем, что власти, проверив указанный им факт, дисциплинарным образом уладили дело, но для уголовного преследования не нашли никаких оснований. А донесение против Шнадельского повлекло за собой настоящий скандал: прокуратура занялась делом, предварительное следствие поручили провести Страхоцкому, и тот, следуя указаниям прокуратуры, начал с того, что под конвоем жандармов велел доставлять в Гумныски одного за другим из тех крестьян, которые были названы в заявлении; жандармы для большего эффекта заковывали крестьян, самых зажиточных и уважаемых хозяев, в кандалы и гнали их в суд как преступников. Страхоцкий допрашивал их по-своему, и в пересланных в высший суд протоколах их допросов чёрным по белому стояло, что они ни о чём не знают, никаких денег Шнадельскому не давали, ни о какой взятке от него не слышали и даже если бы слышали, то не думали бы незаконными способами освобождать своих детей от обязанности императорской службы. На основании этих протоколов Евгению прислали из суда резолюцию, что его заявление было основано на ложных сведениях и пустых крестьянских слухах и, как таковое, не заслуживает серьёзного рассмотрения.
– Вот как! – вскрикнул Евгений, прочитав этот необычный документ. – Э, нет, господа, этот номер так просто не пройдёт.
И он снова отправился в Гумныски и, подробно разузнав, как велось предварительное следствие, всё описал и подал в президиум краевого суда во Львове. Подождал несколько недель, а, не дождавшись никаких результатов, описал всё в форме корреспонденции и отправил в редакцию одной из львовских газет. Редакция напечатала материал, но прокуратура конфисковала его от первой строчки до последнего слова «за распространение заведомо ложных фактов и возбуждение ненависти против судебного сословия». Евгений на этом не остановился. Он переработал свою статью и отправил её в одну оппозиционную венскую газету, где тогда о Галиции господствовали ещё безраздельно такие взгляды, какие было угодно поддерживать всемогущей в крае шляхетско-польской компании. Статья была пропущена венской прокуратурой и произвела в Галиции сенсацию. Вся польская пресса запылала патриотическим возмущением на «ничтожного пасквилянта», который, мол, позорит родное гнездо. Власти официально опровергли приведённые в статье факты – на основании протоколов Страхоцкого, однако из министерства юстиции пришла телеграмма в президиум львовского суда – сдать отчёт по всем затронутым в статье вопросам и принять соответствующие меры, чтобы подобные дела не всплывали на публике и не осложняли положения правительства.
Начались допросы. Президент окружного суда поехал во Львов, предварительно дав Шнадельскому понять, чтобы «присел на зад»; во всём уездном судопроизводстве несколько месяцев стоял гул и шёпоты. Закончилось это переводом в другие уезды жандармов, которые якобы самовольно, неправильно поняв свою инструкцию, заковывали в кандалы крестьян, вызванных в суд в качестве свидетелей.
– Значит, виноватых нет! – вскрикнул Евгений, узнав об этом, и под таким заголовком: «Виноватых нет» – написал вторую статью в венскую газету. Приведя результат расследования по делу Шнадельского и отметив, что этого господина за всё время даже не вызывали в суд для допроса, он с поля судопроизводства перешёл на другие сферы общественной жизни в Галиции, повсюду показывая проявления гнили и упадка. Но на этот раз эффект оказался совсем не таким, какого ожидал автор. Даже венским оппозиционерам краски показались слишком мрачными, и редакция напечатала статью с примечанием, что не имеет причин не верить приведённым в статье фактам, но общие выводы автора о состоянии общественной жизни в Галиции кажутся ей слишком пессимистичными. Галицкие мамелюки подняли настоящий визг радости по поводу этого замечания. «Вот, мол, уже и венские тевтоны начинают отрекаться от галицкого пасквилянта, который, пересаливая собственные клеветы, сам себя свёл ad absurdum. Разумные люди в Галиции с первой минуты прекрасно знали цену этих бессовестных клевет. Теперь уж, пожалуй, и слепые увидят, насколько можно верить подобным лживым защитникам невинности. Менее всего будут ему благодарны, конечно, крестьяне, в защиту которых будто бы выступает этот пан. Они своим здоровым крестьянским умом прекрасно знают, кто их настоящий друг, умеют по достоинству оценить своего непрошеного опекуна, вымыслам которого с полным сознанием и решительностью дали ложь перед лицом суда».
Это циничное попрание правды возмущало Евгения до глубины души.
– Подождите же! Вот они заговорят своим языком, эти крестьяне, и тогда услышите, что они думают о вас! – сказал он себе. Мысль о необходимости пробуждать крестьян к политической жизни, организовывать их для политической борьбы за свои права встала в его душе не как далёкий теоретический постулат, а как дело насущно необходимое, без которого даже самому большому народолюбцу нельзя сделать и шага вперёд. Сразу после Нового года он созвал тех священников и крестьян из уезда, к которым имел наибольшее доверие, и, посоветовавшись, они решили созвать в первую неделю Великого поста первое в этом уезде и вообще в Галиции народное вече в своём городе. До того времени в Галиции было только два народных вече – оба во Львове. Они были известны по всему краю, повсюду будили живой отклик, но в провинции никто ещё не думал созывать подобные народные собрания. Евгению пришлось долго разъяснять даже своим доверенным необходимость веча, а то и саму возможность его созыва, потому что закон о собраниях, несмотря на своё более чем десятилетнее существование, был до сих пор для большинства галицких русинов terra incognita, как и прочие политические законы, кроме разве одного § 19 основных законов, который давал русинам языковое равноправие – на бумаге. В конце концов собравшиеся частным образом в доме Евгения уездные патриоты согласились, что вече нужно созвать. Евгений взял на себя доклад о состоянии уезда и необходимости политической организации, один священник должен был говорить о просветительных делах, а о. Зварич – об экономических. Все должны были теперь развернуть по сёлам агитацию за вече, приучать крестьян к мысли о необходимости политической работы и заботиться о как можно более многочисленном участии в собрании. Все три докладчика образовали вечевой комитет и должны были со своими подписями подать в староство заявление о созыве веча в законный срок. Евгений чувствовал, что подставляет свои плечи под высокую и тяжёлую каменную гору с намерением сдвинуть её с места. Он знал, что это работа страшно трудная, долгая и тяжёлая, но сказал себе:
– Всё равно! Должен поднять!
XXXIX
Пан маршалок Брыкальский ходил очень озабоченный. Его кредиторы давили, давили его за долги и проценты, а потом перестали давить. Он знал, что это была не доброта с их стороны, что это молчание хуже угрозы. Некоторые евреи прямо заявили ему, что перепродадут свои претензии в третьи руки, а пану маршалку этого очень не хотелось – не из-за ложной амбиции, чтобы посторонние не знали о его денежных затруднениях, а потому, что от этих третьих лиц он не мог ожидать ни терпения, ни милосердия, как от местных евреев, которые в большей или меньшей степени зависели от его расположения. Он упрашивал своих мучителей, клялся, что после жатвы всё выплатит, но евреи хорошо знали, что до тех далёких жатв, после которых пан маршалок сможет платить, ещё ждать и ждать, потому что пока что у него хлеб продан ещё на корню, за пруд аренда взята на два четырёхлетия вперёд, мелкий лес рубить ещё нельзя, а на дубовый нет покупателя. И в самом деле, пришла осень, а пан маршалок как был без денег, так и остался, а кредиторам в сотый раз пришлось услышать от него известное барское «подожди», приправленное для разнообразия такими словами, как «дорогой Мошко», «любезный пан Готтесман» и т. д. И впридачу новый срок: «К Новому году непременно заплачу, но непременно, шляхетское слово чести».
Нельзя сказать, чтобы пан маршалок говорил это в пустоту, чтобы разбрасывался шляхетским словом чести, как мякиной. Нет, у него был составлен очень красивый, гениальный план, как поправить своё бедственное положение. В уезде, видите ли, было две кассы: кредитовое земское общество, дававшее деньги под ипотеку, не менее 500 ринских; это была так называемая панская касса, созданная двадцать лет назад из десяти тысяч капитала, завещанного одним помещиком-патриотом на основание в городе больницы, а до времени осуществления этой цели (когда бы оно ни наступило) употребляемого на кредитные цели. Этот основной капитал был увеличен ещё несколькими дотациями из уездных средств и разными другими поступлениями, так что касса теперь оперировала номинально почти 50-тысячным фондом. Рядом с ней была «уездная задаточная касса», прозванная также «крестьянской кассой» потому, что десять лет назад её создали из общественных ссудных касс, собранных из сёл и взятых уездным советом в своё ведение. Эта касса составляла 80 тысяч и выдавала мелкие ссуды от 10 ринских на короткий срок и под поручительство соответствующей сельской власти. Разумеется, панская касса была всегда пуста; главным её должником был пан маршалок; он только и знал, что, когда приходилось платить взносы, велел записывать их дальше, причём ни процентов просрочки, ни сложных комиссий ему не начисляли.



