Хотя этот путь был дальше, всё же Евгений не захотел ночевать в Гумнысках, рассчитывая быть дома около полуночи. Хорошо закутавшись в дорожную бунду, он велел Берку погонять коней и, откинувшись плечами о спинку каретки, предался своим невесёлым мыслям. Он и вообще был невысокого мнения о нашем судопроизводстве, но то, что увидел в Гумнысках, могло бы довести до отчаяния менее закалённую душу. Этот мёртвый шаблон, ремесленная будничность в измерении справедливости, полное пренебрежение к ведущим идеям законодательства и господство мёртвой буквы, да ещё в сочетании с полной бесцеремонностью людей, одуревших или и вовсе больных духом, – здесь были доведены до настоящей карикатуры на всякое правосудие. До какой же равнодушности к закону и к человеческой обиде надо было дойти, чтобы не только выносить подобные приговоры, как это делает Страхоцкий, но ещё и терпеть их! Ну, Страхоцкий – полудурок, ему не в диковинку. Но что же те, кто, зная его, прислали его сюда "на выслугу"? Даже если бы прокурор и практикант парализовали его идиотские приговоры, то и тогда его способ ведения процессов подрывал бы авторитет этого "высочайшего царского атрибута", той порфиры, возложенной на шута. Да и разве они всё парализуют? Практикант, как видим, берёт, Страхоцкий, хоть и идиот, но и он своим нюхом чует выгоду, а прокурор, молодой человек, обременённый семьёй, думает об авансе и, конечно, не захочет ради какой-то там крестьянской обиды затевать истории и поднимать скандал, то есть портить себе кондуит в высших сферах. Ясное дело, Страхоцкий – исключение, но, к несчастью, образ "малого суда", какой видел Евгений в Гумнысках, – не исключение, а тип. Тут сказывается много причин: и само забюрокрачивание судопроизводства, заставляющее людей из-за малейшей мелочи тянуться по судам, и огромное число дел, которые должен рассматривать один судья и которые даже самого способного и добросовестного человека со временем доводят до равнодушия и одеревенения; и сама жизнь в маленьких городках, далёких от всякой духовной и общественной жизни, где чиновнику, помимо круга своей семьи, остаётся только шинок и карты; и очень небольшое жалованье, которое у людей, обременённых семьёй, просто открывает двери для перекупщины, особенно навязчивой, циничной еврейской перекупщины; и, наконец, сама узкая и невысокая образованность наших судей, прокуроров и адвокатов, это несчастное Brotstudium, которое не даёт такому чиновнику ровным счётом ничего, кроме знания параграфов, не касаясь ни психологии, ни общественных отношений, ни истории, ни этики, усыпляя ещё в университете его душу и сердце и выпуская его в свет машиной, которая и работает так, как её заведут победившие обстоятельства.
Какой же иронией по сравнению с этим звучали в ушах Евгения пышные фразы о независимости судопроизводства, о неподкупности судей, о строгой законности их действий и о высоком чувстве справедливости различных пресветлых трибуналов, к которым так любят обращаться в своих речах адвокаты. Ведь этот инстинктивный у Страхоцкого интерес к тому, что скажет прокурор, – не единичный феномен, он имеет свою длинную и прочную традицию! Ведь важнейшие следствия ведутся повсюду по Галиции по указаниям прокурора, а через него – обычно по указаниям политической власти. Ведь каждый трибунал в Галиции имеет судей, – и нередко они составляют большинство, – которые, так же как Страхоцкий, прячут совесть в кулак, а зато как можно острее прислушиваются к словам прокурора. Разделение между судопроизводством и администрацией – первая основа действительно независимого правосудия – у нас существует только на бумаге, а на деле это идеал, до которого нам очень далеко.
А когда мысль Евгения от этих "высших сфер" перешла вниз, к народной массе, к крестьянству, ему стало страшно. Ведь то, что он видел сегодня – и разве только сегодня! – те взгляды крестьян на суды и судопроизводство, те их чувства, с которыми они входят в здание суда, всё это точь-в-точь то же, что было до 1848 года*. Формы изменились, но дух, суть патримониального суда живёт до сих пор. Тот же самый, кто гнал мужика на барщину, брал в рекруты, взыскивал с него подати, выгонял из хаты за "леность" и при каждом таком случае мог тысячами способов обидеть его, тот же самый был и его судьёй, имел право судить о его обидах. Законы, патенты и указы были напечатаны в больших книгах на чужом и непонятном для народа языке; но и судьям они годились только для того, чтобы параграфами прикрывать свою самоволю, возводить из них забор, обеспечивающий им безнаказанность обид и эксплуатации народа. "Отдать кого-то под суд" – в народном представлении было страшной угрозой, хуже, чем если бы кто-то похвалился: "Вот я тебе камнем голову разобью". "Храни меня, Боже, от барской кары и людской ненависти" – вошло в народную поговорку. Кто шёл в суд, хоть бы правда сто раз была на его стороне, дрожал и считал себя несчастным, потому что "барского суда никто не уверен". Выиграть дело в суде значило то же самое счастье, что и выиграть в лотерею: справедливо или несправедливо выигранное дело – об этом спрашивать никому и в голову не приходило. И разве те крестьяне, которые нынче считают судью Страхоцкого строгим, а его практиканта хорошим за то, что "дёшево берёт", разве они не находятся целиком на позиции патримониального суда? И так поступают не только совсем тёмные, запуганные крестьяне, но и такие, как этот Илько Марусяк, который в своём селе ведёт борьбу с разными тёмными элементами и стоит во главе более прогрессивного молодого поколения. Поступают так, потому что вынуждены. Те же самые непреодолимые обстоятельства, что накручивают судей на лад патримониальной машины, толкают и их, крестьян, словно беззащитную солому, в жерло этой машины.
Евгению стало страшно и душно в замкнутом пространстве брички. Он велел откинуть полог и выглянул на свет. Дорога тянулась прямой, как струна, линией по мягкому песку. Вокруг ровными тёмно-зелёными стенами тянулся сосновый молодняк, посаженный несколько лет назад на средства отчасти края и правительства, отчасти нескольких окрестных помещиков при дармовой работе крестьян. Раньше здесь стоял большой сосновый лес, но эти паны вырубили его так чисто и рационально, что вырубка высохла, и из-под содранного дерна выступил рыхлый песок. Всей округе грозило занесение плодородных полей песком, и вот начались хлопоты о получении субсидий на облесение этой пустыни. Песчаные поля сначала засеяли каким-то коренастым и жёстким зельем, растущим на песке, а через несколько лет оно образовало на песке густую дернину, куда можно было сажать молодые сосны. Одновременно власти запретили панам этого края на несколько лет вырубать остатки большого старого леса – и этим запретом обязана своим спасением также красивая дубрава в Буркотине, которую, впрочем, пан маршалок успел за это время хорошо обременить ипотечными займами.
Евгений осматривал молодой лесок. Тёмно-зелёные сосёнки стояли густыми ровными рядами по обе стороны дороги. Они были посажены рядами, так что, ехав по дороге, взгляд раз за разом пересекал поперёк главной линии и проникал на значительное расстояние в глубь леса, но через минуту повозка двигалась дальше, глаз соскальзывал с одной линии, попадал на другую, чтобы снова соскользнуть через мгновение. Евгений глянул вперёд: сосны, сосны, сосны тянулись ровным рядом далеко-далеко, где обе их линии по обе стороны дороги словно сливались воедино. Он взглянул назад – то же самое. Конца лесу нигде не было видно; одинокая каретка катилась тихо, словно затерянная среди этого тёмно-зелёного хвойного моря. И везде оно ровное, как подстриженное какой-то огромной машиной; нигде ни более высокого дерева, ни лесничевки, ни оврага, ни поворота дороги. Лишь тут и там у края шоссе маячили бело-синие, в полоску, верстовые столбы с нанесёнными на них числами.
Евгений снова посмотрел вперёд. Его взгляд остановился на одном столбе, который, как ему показалось, стоял не там, где, судя по расстоянию, следовало бы ожидать. В серой дымке, слегка лежавшей на лесу и закрывавшей небо, этот столб казался совсем чёрным. К тому же его форма была какая-то не совсем обычная; скорее он походил на старый обгорелый пень, чем на правильно отёсанный и "в краевые цвета" окрашенный столб.
– Слушайте, Берко, – спросил наконец Евгений, – что это там стоит у дороги? Это какой-то столб, не так ли?
– Нет, сударь, это человек.
Они понемногу приближались; Евгений увидел, что мнимый столб действительно движется и идёт им навстречу. А когда они подъехали ещё ближе, Евгений узнал, что это был действительно крестьянин высокого роста, старый, седоусый дед в чёрной длинной, ниже колен, суконной гуне и в чёрной фетровой шляпе. Он издали кланялся им, а когда поравнялся с ними, протянул обе руки и крикнул:
– Сударь, прошу!
Евгений подумал, что старик просит милостыню, но Берко, видно, лучше понял этот возглас, потому что остановил коней. Евгений внимательно рассматривал мужчину, который, кланяясь, подходил к нему.
– Прошу вашей милости, – сказал старик, – и прошу прощения за вопрос: откуда вы едете?
– Из Гумныск.
– А куда вы едете?
– В Буркотин.
– Ах, слава тебе, Господи! – сказал мужчина и перекрестился. – Так это, значит, туда, в Буркотин?
– Да, – сказал Берко. – А вам-то зачем это знать?
– Ой, да что ж говорить, вот моя беда! – сказал старик. – Видите, с самого раннего утра блуждаю в этом лесу. Где-то у нас телка убежала в лес ещё вчера, так ребята искали её всю ночь, а я вышел утром да и заблудился в такую поганую погоду. А это такой проклятый бурелом, что ни тропки, ни приметы никакой. Хожу и хожу, везде одно и то же, а конца нет. Уже и ног своих не чувствую, еле-еле выбрался на шоссе, а тут опять та же беда. Сюда гляну – ровно и конца не видно; туда гляну – опять ровно и конца не видно. Куда идти? Пробовал наугад идти вот отсюда, – и он показал в противоположную от Буркотина сторону, – шёл, шёл, всё то же, а конца нет. И начало мне в голову приходить, что, наверное, иду не туда. Сел отдохнуть, да холодно. А тут, как нарочно, ни одной живой души. Уже не знал, что с собой делать, да вот, слава Богу, что вы подъехали.
– А вы откуда?
– Да из Буркотина.
– Ну, так садитесь ко мне, подвезём вас, – сказал Евгений.
Искренняя радость отразилась на лице старика.
– Да даст вам Бог, сударь, радость за то, что вы меня, старого, не оставляете в этом лесу! Честное слово, я уже так ослаб, что не знаю, смог бы к вечеру дотащиться домой. Ну ведь пословица – только время заблудиться! Да ещё кому – мне, старику, который здесь в молодости знал каждый кустик, каждое дерево!
Старик, разговаривая, медленно забрался в каретку и сел на низенькое сиденье напротив Евгения.



