Но, встречаясь с людьми, особенно со священниками на приемах и разных праздничных мероприятиях, он не любил говорить о политике, к которой они были слишком уж охочи, и обычно переводил такой разговор в шутку, а только некоторым из тех, в ком был уверен, иногда бросал: "Посмотрим", "Это слишком важное дело, чтобы говорить о нем за рюмкой", "Придет время — тогда поговорим".
Зато он всем и при всяком случае не переставал твердить о необходимости местной работы по экономическому подъему народа. "Наш крестьянин — нищий, слуга барский, еврейский, чей хотите. Что тут говорить о политике? Какую политику вы можете строить с нищими? Какие выборы вы проведете с людьми, для которых кусок колбасы или миска студня — лакомая вещь и при том более понятная, чем все ваши сеймы и государственные советы? Попробуйте организовать его для экономической борьбы, открывайте по общинам ссудные кассы, зернохранилища, лавки, приучайте людей к администрированию, торговле, заботе о завтрашнем дне; потом расширим эту организацию на целые уезды, поведем систематическую борьбу с ростовщиками, с кабатчиками, с еврейскими банками. Увидите, что по мере того, как будет расти наша экономическая сила, мы будем завоевывать и национальные права, и уважение к своей народности".
Любители дебатов батюшки и интеллигенты, чей патриотизм обычно и заканчивался на разговорах, то соглашались с его словами, то возражали, предостерегая от чрезмерного переоценивания "экономического материализма" и "желудочных идей". Но Евгений с такими людьми никогда не спорил, оставлял им дешевую победу, и потом уже никогда не вступал с ними в серьезный разговор. Он искал людей, у которых слова шли в паре с делами; только с такими говорил он более откровенно, из них делал небольшой, но прочный зародыш "своей общины".
Хотя все это происходило медленно, незаметно, без шума и без политического оттенка, все же в уезде, доселе глухом и забытом, появилось какое-то оживление. Попы на собраниях, хотя не забросили свои любимые карты, все же начинали все чаще говорить о делах, выходящих за рамки обычной мужицкой жизни, о том, как бы помочь крестьянам арендовать у пана сенокос, провести выборы честного сельского совета, основать читальню. Крестьяне стали внимательнее присматриваться к хозяйствованию сельских советов; в староство и в уездное управление потекли жалобы на злоупотребления и кассовые беспорядки; несколько раз крестьянские делегации ездили в краевое управление, а два или три случая закончились в уголовном суде и привели весьма "porządnych"1 войтов и писарей в Иванову хату*. Все это выглядело еще совсем невинно, словно происходило само собой, не имело ни малейшего политического окраса, но везде чувствовалась одна рука, одна работа.
– Господин меценас! – сказал однажды староста, встретив д-ра Рафаловича в каком-то обществе и шутливо грозя ему пальцем. – Похоже, будем воевать.
– Только в том случае, если пан староста объявят мне войну, – тоже шутливо ответил Евгений.
– Но ведь вы делаете тайные подкопы под мои позиции!
– Боже упаси! – с притворным возмущением сказал Евгений. – Никаких тайных подкопов не делаю. А что касается ростовщиков и людских пиявок, то с ними у меня война открытая и беспощадная. Это да. Но уж не смею думать, чтобы это были позиции пана старосты.
– Ach, junger Mann, junger Mann! – сказал староста, по обычаю старых бюрократов переходя на немецкий и похлопывая Евгения по плечу. – Sie verstehen nicht von Politik1. А если ваша война направлена против ростовщиков, то почему не беретесь за Вагмана? Ведь это худший, самый опасный ростовщик в нашем уезде. Почему не воюете с ним, а наоборот, даже поддерживаете его?
– Я? Его?
– Именно! Видите, как я вас подловил! Поддерживаете ростовщика, худшую пиявку! Поддерживаете тем, что живете в его доме.
– Живу, потому что мне там удобно, и жил бы, если бы этот дом принадлежал пану старосте и пан староста сдавали бы его. А с ростовщическими делами Вагмана я пока не сталкивался.
– Не сталкивались? Но ведь он раскинул свои сети по всем селам.
– Не знаю об этом. Как только наткнусь на какой-нибудь след, пан староста могут быть уверены, что без малейшего оглядки на то, что он мой хозяин, а я его квартирант, я прижму его, как только смогу.
– Ну, если это ваше серьезное намерение, то, думаю, ждать случая долго не придется.
XII
Д-ру Рафаловичу действительно недолго пришлось ждать случая. Однажды вечером, когда он уже был один и собирался запереть канцелярию, в дверях появился высокий еврей в длинном жупане, худой, с черной бородой и длинными пейсами и, поклонившись, остановился молча у дверей.
– Чем могу вам служить? – сказал Евгений, подходя к нему ближе.
– Я Вагман, – произнес еврей, делая шаг вперед.
– Владелец этого дома?
– Да.
– Очень приятно.
Евгений подал ему руку. Он до этого никогда его не видел, потому что в то время, когда снимал квартиру, того не было дома, и он договаривался и платил полугодовую аренду его жене, которая заведовала всеми домами, по еврейскому обычаю записанными на ее имя.
– Еще неизвестно, будет ли вам приятно, – сказал Вагман, слегка улыбаясь.
– Почему? Приносите мне какую-то неприятную новость? Хотите выселить меня?
– Нет! Но я знаю, что там разные господа наболтали вам в уши, будто я ростовщик, пиявка, опасный человек.
– Ну, тогда вдвойне приятно будет узнать от вас, что это неправда.
– А если узнаете, что правда?
– Ну, – сказал Евгений, смеясь, – тогда вы были бы первым ростовщиком, который признается в этом открыто, а в таком случае все же интересно познакомиться с таким белым вороном. Но прежде всего извините, что говорю с вами у дверей. Может, у вас ко мне какое-то канцелярское дело?
– Нет. Я думал, что пан меценас сегодня имеют немного свободного времени. Давно собирался... хотел поговорить кое о чем...
– Очень рад, хоть и не имею слишком много свободного времени. Но в таком случае позвольте, я закрою канцелярию и приглашу вас к себе наверх.
Когда они были в квартире Евгения, он попросил Вагмана сесть и предложил ему сигару, но Вагман отказался, извинившись тем, что не курит.
– Должен вам сказать, пан меценас, – говорил он, как-то искоса поглядывая на Евгения, – что я, прежде чем прийти к вам, хорошо разузнал о вас: из какого вы рода, где учились, где практиковали. Это у нас обычно делается, когда кто-то хочет иметь с кем-то дело.
– О! Значит, вы хотите иметь со мной какое-то дело?
– Да. Не бойтесь, совсем не ростовщическое и не такое, о каком вам говорили те господа, что предостерегали вас против меня.
– Очень интересно узнать!
– Ну, а пока начнем говорить об этом деле, я должен рассказать вам кое-что о себе. Потому что недостаточно того, что я знаю вас; нужно, чтобы и вы знали меня и не шли вслепую.
– Очень хорошо.
– Так вот, скажу вам, что я действительно ростовщик. Зачем скрывать правду? То есть пану старосте или пану президенту я в этом не признаюсь, но вам должен. Скажу даже больше: мои товарищи-ростовщики считают меня худшим, самым опасным ростовщиком, потому что я знаю законы и тысячи уловок, знаю людей и человеческую натуру и умею так ловко опутать их, что они только бьются в моих сетях, но никогда не могут из них выбраться.
– О, так вы опасный человек, – смеялся Евгений, все еще считая эти признания Вагмана какой-то шуткой.
– Это вам уже другие сказали, так что мне не нужно повторять, – спокойно и серьезно сказал Вагман. – Только видите, пан, между мной и другими ростовщиками есть одна разница. Знаете, среди ростовщиков бывают специалисты: одни дают деньги взаймы, другие занимаются ростовщичеством зерном, скотом, продовольствием для крестьян; одни ограничиваются крестьянами, другие офицерами, одни дают под залог, другие по векселям. Я испробовал всякие способы и сделался... как бы вам сказать — благодетелем благодетелей.
Евгений громко рассмеялся.
– Я не шучу, – сказал серьезно Вагман. – Ведь знаете, что ростовщиков называют благодетелями человечества. Ну, а я благодетель только одной части.
– Какой же это части?
Вагман наклонил голову набок, словно обдумывая, как бы выразить свою мысль.
– Вот так. Я делю людей на две части: одни такие, что работают, копаются в земле, строгают доски, режут, шьют, строят. Это простые люди. А есть другие, которые этим простым людям делают добро, и больше ничего. Пан помещик — ну, что он делает? Следит, чтобы наемники и работники не теряли времени, чтобы работали исправно, служили верно. Смог бы он сам сделать какую-нибудь работу или послужить верно — об этом никто не спрашивает. Он живет только для того, чтобы для него другие работали хорошо, чтобы ему служили верно. Он приучает других к трудолюбию, аккуратности, верности, — одним словом, он делает им добро — и этим живет. Понимаете теперь, почему я называю его благодетелем.
– Понимаю, понимаю...
– Ну, или у нас в городе пан староста, пан президент, пан инспектор, господа судьи — что они делают? Добро другим, и больше ничего. Они поддерживают порядок, охраняют справедливость, приучают людей любить родину и уважать законы. Чего вам еще надо?
– Да разве я жалуюсь?
– Я долго присматривался к этим порядкам и, знаете, пан меценас, меня возмутила большая несправедливость. Тому грязному мужику, тому ремесленнику, тому бедному батраку, торговцу каждый делает добро, каждый заботится о нем, о его теле и душе, каждый изо всех сил приучает его к трудолюбию, к аккуратности, к справедливости, к любви к родине, а мои товарищи-ростовщики приучают их даже жить без земли, без дома и без хлеба. А этим благодетелям, учителям, никто не спешит делать добро, их никто ничему не учит. Они, мол, всему научились в школах. Ну, пан, я почувствовал их обиду, кинулся делать им добро, опекать их, проходить с ними свою школу и скажу вам, что могу похвалиться значительными успехами.
Интерес, с которым Евгений поначалу слушал слова Вагмана, постепенно сменился отвращением. То, что он сначала считал шуткой, начало выглядеть цинизмом.
– Не понимаю, пан Вагман, зачем, собственно...
– Извините, – перебил его Вагман совершенно серьезно, и его глаза начали приобретать какой-то странный блеск. – Я пришел представиться вам и хочу представиться не лучше и не хуже, чем я есть. Я сказал вам: я ростовщик. Теперь скажу вам больше: я раскинул сети по всему уезду. Не найдете здесь помещика, не найдете арендатора, не найдете чиновника, который не сидел бы больше или меньше в моем кармане. А надо вам знать, что кто однажды попадет в мои руки, тот разве что чудом Божьим сможет выбраться из них.



