• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Основы общественности Страница 24

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «Основы общественности» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

Хорошо зная имущественные отношения пани Олимпии и Адася, он подозревал, что госпожа графиня так возится с этим "старым полуидиотом" лишь потому, что надеется что-то получить после его смерти. Разумеется, все эти мысли он держал при себе, а когда молодой Дублянчик, заметив столь деликатную заботу пани об о. Несторе, завёл об этом разговор с д-ром Васонгом, тот пустился в горячие слова, превознося искренность, доброту и великодушие пани Олимпии, которая, мол, трудится и хлопочет об этом старце главным образом из уважения к памяти своего мужа, находившегося с о. Нестором в большой дружбе. А когда Дублянчик упомянул о состоянии о. Нестора, о котором где-то что-то слышал, д-р Васонг с видом знатока сказал, что это мифология, что всё имущество сводится к нескольким тысячам гульденов — очевидно, для пани графини, одной из самых состоятельных обывательниц в этом уезде, сестры двух графов Лисовицких, входящих в число первых магнатов края, из которых один со времён конституционной эры является маршалком соседнего уезда, депутатом сейма и государственной рады и камергером императорского двора, а второй — ну, это известный миллионер гр. Станислав Лисовицкий, а её сестра замужем за паном Краснобродским, тоже богатым помещиком, — значит, для пани графини этот жалкий капитал бедного попа не может представлять никакой привлекательности, никакого мотива для оказания ему такой доброты. Лишь врождённое благородство души, ангельская доброта способны подняться до такой степени самопожертвования. "О, я знаю пани графиню достаточно давно и могу вам сказать, что это идеальная женщина! Настоящий тип старопольской матроны. Взгляните только, как скромно, экономно она живёт! Какая ещё у нас дама, имея такие средства, как она, согласилась бы так жить? И для чего? Исключительно из любви к сыну, которому хочет оставить отцовское состояние полным, нетронутым, сохранённым в целости, как дорогую реликвию! О, пан, я питаю глубочайшее уважение к этой женщине!"

Молодой Дублянчик принимал все эти слова с радостью, веря сердцем. Мать ясно поручила ему самому присмотреться, разузнать ближе отношения Адася и его матери, а рассказ д-ра Васонга прямо тронул его чувствительное сердце. Под впечатлением этого рассказа он стал понемногу перекрашивать весь образ, который сложился у него о Торках из первых впечатлений и случайно услышанных рассказов, особенно едких на язык пана Калясантого. Всё стало теперь окрашиваться в розовые тона: из бедности, которую не мог не заметить барчук, выросший в достатке, получалась теперь умышленная скромность и бережливость, из неустроенности — непритязательность, из комедии — искренность и непринуждённая сердечность. Даже та безобразная руина на месте настоящего двора, обугленные кучи развалин, заросшие крапивой и бузиной, что то и дело, словно лицо мертвеца, заглядывали в окна салона, казались теперь почтенной родовой реликвией. Расставшись с д-ром Васонгом, он вышел из салона во двор, а оттуда в сад, чтобы в тени деревьев вдохнуть свежего, пахучего воздуха. Проходя мимо конюшни, где сегодня утром пани подслушала разговор Гадины с Параской, он услышал там какой-то шорох в соломе и резкий, то ли болезненный, то ли игривый крик Параски. Молодое любопытство заставило его заглянуть в конюшню, но в этот момент взгляд его случайно обратился к противоположному флигелю, где находилось жильё о. Нестора. Молодой барин, разумеется, этого не знал, и тем больше удивился, когда увидел, что в сенях этого флигеля мелькнула знакомая фигура Адася и тут же скрылась за дверью, которые быстро заперлись. Этот вид охладил его интерес к девичьему возгласу в конюшне, и он медленно, нерешительно пошёл в сад, громко скрипнув калиткой и брякнув засовом.

В салоне тем временем закончили пить чай, со стола всё убрали, гости — одни курили, другие листали альбомы или сидели в креслах и на канапах. Разговор шёл свободный, разноцветный и лёгкий, пока п. Калясантий с Тадзем и д-ром Альфонсом снова не свели его на политическую тему.

— Всё это очень хорошо, Кайцю, что ты нам говорил, — сказал Тадзьо, медленно цедя слово за словом и выпуская клубы дыма из сигары, — если бы не один твой недостаток, очень серьёзный недостаток!

— Какой? — воскликнул пан Калясантий.

— Доктринёрство, мой дорогой, доктринёрство. Страсть к пустым словам. Прикрывание практических дел и отношений такими словами. Говоришь: демократизм, а высказываешь взгляды, против которых и мы ничего не имеем. При чём же здесь демократизм или вообще какой-нибудь "изм"? Говоришь: народная позиция, а потом добавляешь: прогресс, XIX век. Зачем эти фразы?

— Ну, Тадзю! Не так уж они лишние, — произнёс пан Калясантий.

— Не только лишние, но прямо вредные. Потому что в них кроется заигрывание с определёнными элементами, которые по отношению к нам являются прямо элементами переворота. Идя с такими словами в лагерь людей, которые в них верят, ты прямо делаешь себя каким-то Валленродом, а это значит, разлагаешь самого себя.

— Ну, это уже слишком!

— А я полностью согласен с Тадзем, — сказал Эдзьо Чапский. — И я тоже хотел обратить твоё внимание на некоторые противоречия в твоих взглядах. Ты нам тут говоришь о прогрессе XIX века. Прости, брат, но я должен смотреть на этот прогресс весьма скептически.

— Ну, это можно, но всё-таки надо признать...

— Ничего я не признаю! — резко сказал Эдзьо. — Что мне признавать? Железные дороги? Телеграфы? Машины? Если мерилом прогресса взять то, что для человека самое высокое, самое ценное — его личное счастье и удовлетворение, то я скажу, что XIX век показывает не прогресс, а регресс. Никогда разница и противостояние между сильными и слабыми, богатыми и бедными, сытыми и голодными, образованными и темными не были такими страшными и болезненными. Главное — болезненными. Мы размякли, изнежились, стали чувствительными и нервными, а наш век со всех сторон обрушивает на нас то, что лишь раздражает нервы, заостряет их, но не закаляет. И если кто-то скажет, что прежние века не были счастливее, я ему отвечу — он грубо ошибается. Может, в них не было того, что мы теперь называем счастьем, — это так, признаю. Но было другое: было наивное понимание счастья и наивная, детская вера в его возможность и близость. А вот этого-то у нас нет. Мы заострили ум, как бритву, и прежде всего подрезали им собственную наивность и веру. Само понятие счастья мы расчленили, разрезали, разложили на химические элементы так, что от него ничего не осталось. Ну а тогда, конечно, пришёл ум и сказал: никакого счастья нет и быть не может. Что человек его желает? Э, это для реальности не указ. Я могу желать — положить луну в карман, но что из того? Вот это желание счастья, с одной стороны, неугасшее, но ещё усиленное, утончённое, заострённое, а с другой — эта абсолютная неверие в возможность счастья — и есть тот внутренний разрыв, которым все мы больны. В первой половине этого века Гейне сказал: "Der grosse Riss des Jahrhunderts ist durch mein Herz gegangen"*. Ныне этот разрыв углубился и охватил все наши сердца. Это знак прогресса, знак улучшения отношений? Нет, я в это не могу поверить!

— Только без пафоса, дружочек, только без пафоса! — медленно процедил п. Тадей. — Чего же горячиться? Der grosse Riss des Jahrhunderts не мешает тебе хорошо есть, хорошо переваривать, получать пенсию и наслаждаться всеми дарами божьими.

— Всё это только внешняя маска счастья, но не счастье. Да и что это за счастье! И ради такого счастья стоило человечеству тысячи лет трудиться, мучиться, проливать кровь и терпеть! Спасибо за любезность!

Эдзьо сделал резигнированное и презрительное выражение лица. Потом оживился и вновь заговорил спокойнее.

— А вот наш мужик! Какое благо принесла ему воспетая цивилизационная работа XIX века, либерализм, отмена барщины, равноправие, конституция и все эти глупые новейшие выдумки? Выгадал ли он в сущности что-нибудь? Думаю, никто из вас не станет отрицать, если я скажу, что не то что не выгадал, а дошёл прямо до края разорения. Мужик — элемент консервативный — не по склонности, не от тёмности, а по необходимости. Он должен быть консервативным, иначе перестанет быть самим собой. Этого требует сама природа его занятий, его социальной функции. И что же? Даже самые убеждённые либералы и социалисты видят теперь, что только в барщинном состоянии он был тем, кем и должен быть. Вырвав его из этого состояния, силой вытолкнув из-под опеки пана и швырнув в космополитичную сутолоку экономических интересов и переворотных идей, господа либералы вытолкнули его за пределы его природы. Вытеснили реку из её естественного русла, а потом удивляются, что часть её заливает поля, другая часть питает болота и топи, третья подмывает дороги, а нет кому крутить мельницы и носить корабли. Хотели сделать мужика прогрессивным, цивилизованным, равноправным — и с ужасом видят теперь, что из него получается пролетарий или мелкий буржуа, ростовщик или красный революционер, что он теряет из сердца религиозные основы, теряет веру отцов, сбрасывает отцовскую одежду, стыдится своего языка, своих песен, обрядов и обычаев и массами, как саранча, бросается бежать за море, в Россию, в дальний свет. Но ведь это прямые последствия либерального хозяйствования, либеральных идей, и надо быть таким слепорождённым и недогадливым, как господа либералы и демократы всех оттенков, — он с нажимом выделил слово "всех", — чтобы этого не видеть.

Пан Калясантий почувствовал укол.

— Так что же, по-твоему? — спросил он. — Чего нужно нашему мужику? Вернуть его назад, в блаженную гавань барщины со всеми её благодеяниями?

— Вот видишь, ты уже совсем перешёл на газетёрский ум, брат Кайцю! — сказал Эдзьо. — Если я не могу вкусить либерализма, то, по-твоему, я уже хочу барщины. Это ещё не логика! Конечно, было бы лучше для нашего мужика вернуться опять под крыло своего природного покровителя, а даже с народной точки зрения ему было бы полезнее не терять своих исконных старых качеств ради новых цивилизационных приобретений, нередко весьма сомнительной ценности. Но что с того! Я знаю, что колёса истории назад не возвращаются, хотя в то же время знаю и то, что они не раз попадают в ложный бесконечник и, долго блуждая, возвращаются обратно на то место, откуда вышли вперёд. Так вот, по-моему, и теперь они катятся в таком ложном бесконечнике, а наше дело, дело мыслящих людей, политиков и законодателей — исправить то зло, которое с самого 1848 года, а отчасти и раньше, натворили неразумные доктринёры, а то и прямо враждебные нам элементы.