Во дворе залаяли собаки, но из людей никто не откликнулся, никто не выглянул на этот треск. Немного раздосадованный, Адась поехал дальше. Перед ним раскрылось широкое безбрежное поле, и его глаза побежали по нему, как быстрые коршуны, выискивая добычу. Вон там, среди высокого жита, что это такое мерцает и покачивается, красное да полное? Неужто маковка такая крупная? Нет, пожалуй, нет! Оно движется, идёт по межe, пробирается к дороге. Адась повеселел, радостно щёлкнул кнутом и стегнул коней, которые, чуя запах знакомых полей и близость конюшни, фыркая, помчались стрелой. Вот уже близко та «красная маковка». Ясно видно, что это не маковка, а девичья голова, украшенная и убранная красными и зелёными лентами. Из-под этих цветов и лент раздаётся звонкий девичий голос, льётся песня, тоскливая и при этом как-то кокетливо оживлённая коломыйка:
Била меня моя мама в четверг под вечер,
Чтоб в глаза я не глядела на панича зрячо.
Ой, бей меня, моя мама, хоть насмерть убей,
А я выйду на улицу: «Панич мой, милый, хей!»
Адась остановил повозку напротив той межи, по которой шла девушка, и радостно крикнул:
— Это ты, Маланка?
— Нет, — отозвалась Маланка и вдруг скрылась с головой в высоком житe. Долгую минуту её не было видно, только слышался шелест жита, видно было, как оно расходилось и колыхалось там, где она пробежала. Вдруг Маланка, вся красная, как цветок, в белой рубахе и в красной юбке, выскочила из-за колосьев, легко, как серна, перемахнула через придорожную канаву и так же легко вскочила в повозку. Адась сидел впереди и сам правил лошадьми, и Маланка обхватила его сзади руками за шею и покрывала его лицо, лоб, глаза и волосы безумными, горячими поцелуями.
— Ну, хватит, хватит! — произнёс Адась, держа в одной руке вожжи, а в другой кнут и не зная, как управиться.
— Милый мой! Дорогой! Красавец! Цветочек мой! Рай мой! — шептала Маланка, не переставая его целовать. — Я так и знала, что ты поедешь один, надеялась тебя увидеть!
— Поехали со мной в фольварк! — сказал Адась, обнимая её одной рукой и целуя её горячие малиновые губы.
— Хорошо! — радостно ответила девушка, но тут же посерьёзнела и добавила: — Но только ненадолго.
— Почему? Ведь сегодня воскресенье.
— Всё равно, работы много.
— Э, плюнь на работу! Справятся и без тебя.
— Нет, милый мой! Я служанка. К тому же — знаешь? — они следят за мной. Отец строго запретил мне встречаться с тобой, а сегодня даже приводил старого батюшку, чтобы меня вразумлял.
— Ого! — воскликнул Адась.
— Ну, я-то пустила ему пыль в глаза, сказала, что и не думаю о тебе, да и ты обо мне тоже. Но всё же кузнец и его сын могут сразу догадаться, куда я пошла, хоть я и выпросилась ненадолго к Гапке, что во дворе.
— Не бойся, не догадаются!
Они ехали ещё немного по шоссе, а потом свернули на полевую дорогу, ведущую к фольварку. На поле не было ни души, только созревающие хлеба шумели и колыхались на лёгком ветру, а кое-где полосы клевера наполняли воздух медовым ароматом.
— Ну, довольно! — вдруг сказала Маланка и легко, почти неслышно соскочила с повозки. — Дальше я не поеду. Тут уже близко фольварк. Кто-нибудь может увидеть меня с тобой.
— Что? Ты хочешь уйти? Бросить меня? — мягко, с грустью сказал Адась.
— Завтра увидимся.
— Нет! Слушай, Малашка! Иди вот этой межой, войди в сад, там есть дырка в заборе, тебя там никто не заметит, а через сад доберись до беседки и жди меня там. Я только на минутку — коней поставлю и слугам скажу, что делать. А потом выбегу к тебе и проведу тебя в свою комнату.
— Э, не хочу! Боюсь.
— Не бойся, сердечко моё! Чего тебе бояться? Я так устрою, что никто тебя не увидит. Пообедаем вместе, а потом пойдёшь домой.
Надежда — спокойно провести несколько минут с любимым паничом, пообедать с ним, наговориться вдоволь — была слишком соблазнительна для Маланки, и после коротких колебаний она согласилась. Не говоря больше ни слова, она шмыгнула в хлеба и скрылась в них, а панич, весело насвистывая, поехал к фольварку.
VII
О. Нестор весь дрожал, как в лихорадке.
«Так вот оно что! Вот что скрывается под этой вежливостью и расположением, этой заботой о моём здоровье, этой бескорыстной услужливостью! Спекуляция на моё имущество! Цинизм! Бесстыдная грубость! Боже, боже!»
Дрогнувшая рука долго не могла попасть ключом в замочную скважину, чтобы отпереть дверь в комнату, а отперев, он ещё долго возился, пока вытащил ключ, вставил его изнутри и дважды запер дверь изнутри.
— Не чувствую себя здесь в безопасности! — бормотал он, оглядывая, плотно ли закрыты окна. — Не чувствую… ни на минуту… А ну как им надоест ждать! А ну как они… Господи, спаси меня!..
Больное воображение, взбудораженное недавней сценой, тревожило всю его душу, парализовало остатки энергии. Он смотрел и не видел, вспоминал и не соображал, метался то сюда, то туда, хватался за одно, другое, третье, но ни в чём не мог навести порядок, ни с чем не умел справиться. Он ясно видел, что окна закрываются неплотно, что в них нет засовов, что в одном выбито стекло и открыть его снаружи не составит труда; видел это ясно в эту минуту, как и прежде, — теперь даже отчётливее, острее ощущал всю опасность этого обстоятельства, и, постояв с расширенными глазами перед окном, бездумно кинулся в другую сторону, потому что встревоженное воображение подсказало что-то новое.
— Ведь всё наверху, в ящиках, в карманах! — вскрикнул он и, едва переставляя ноги, тяжело и неровно дыша, побежал в свою комнату, начал судорожно отпирать шкафы, выдвигать ящики, вытаскивать разные старые рясы, штаны, жилеты, торопясь, что-то ища и тут же в беспорядке бросая всё в кучу. Вдруг снова остановился. В окно, выходящее на юго-запад, солнце бросало в комнату яркий сноп света. Ему показалось, что через это окно кто-то заглядывает, внимательно следит за всем, что он делает, злорадно посмеивается над его беспомощной спешкой, над его бессильным метанием. Он подбежал к окну, выглянул во двор — никого. Отошёл, но тут же вспомнил, что оставил его открытым.
— Боже мой, боже мой! — простонал он, чувствуя, что не может совладать со своей тревогой и волнением. А ведь именно сейчас ему нужно было как можно больше спокойствия и сил, чтобы обдумать, что и как дальше делать! Каждая минута промедления грозила опасностью. Он и так уже, кто знает как глубоко, угодил в западню из-за своей неосторожности, беспечности — нет, из-за слепой веры в доброту и честность этой женщины. Кто знает, какие сети она уже расставила! Кто знает, не нарочно ли, с расчётом, она сегодня взорвалась, оскалилась на него этой звериной физиономией, чтобы поразить его, парализовать его силы и спокойствие, сделать его беспомощным и беззащитным в минуту наибольшей опасности!
— Боже, боже! — стонал о. Нестор, почти плача и силясь, до боли в висках, собрать все силы духа, выстроить в стройный ряд свои мысли, овладеть нервами, вернуть равновесие между решениями и поступками. Он сел у открытого окна и стал вглядываться в зелень деревьев и синеву безоблачного неба. Свежий, тёплый, ароматный воздух и вид широких, ровных, пёстрых и спокойных пространств немного успокоили его нервы, навеяли умиротворение. Он стал дышать ровнее, медленнее; дрожь отступила, и в голове начало проясняться.
— Нет, я ещё не труп! — пробормотал он. — Я ещё не anima vilis*, на которой вы могли бы ставить свои опыты! Я ещё с вами поборюсь! Может, даже лучше, что вы так неожиданно, так цинично и бесстыдно проявили свой аппетит на моё добро! Злой демон, которому вы служите, сыграл с вами шутку — гадкую шутку! Вы думали, что я сразу паду, поддамся, и вы возьмёте меня в руки, и сделаете со мной, что захотите! А вот нет! Нет! нет, нет, нет! Я очнулся! Вы укололи меня, а я пробудился от тяжёлого сна! Это мне и было нужно! Спасибо, спасибо! Теперь я уже не сплю, теперь я ясно чувствую и вижу, где я и что со мной делается! Теперь я не дамся! Не дамся! Выведу вас в чистое поле! Пошучу с вами ещё хуже, чем вы со мной шутили!
И, собирая воедино все свои силы, с опаской попытался встать. Он боялся собственной немощи, но очень обрадовался, увидев, что она прошла, что это был лишь внезапный краткий приступ, а не начало тяжёлой болезни. Он чувствовал себя лёгким и, хотя бы внешне, спокойным. Чувствовал, что может думать и действовать. Как молнии, мелькали в его голове разные планы, дикие, фантастические, но за каждым тут же следовала холодная рассудочность, ловила его на лету, разбирала, как подбитую птицу, и отбрасывала прочь. А за дикими и фантастическими планами, что были словно последние ракеты отступающего волнения и тревоги, пришли постепенно более серьёзные, практичные мысли.
— Фундацию! Фундацию сделаю! Пусть хоть бедные люди вспоминают меня добрым словом! — Эти слова он повторял, будто хотел выучить их наизусть, вбить гвоздём в свою душу. И уже составлял себе план: поедет во Львов, разыщет знакомого нотариуса, составит завещание. На душе у него становилось всё легче и свободнее при одной мысли, что его капитал не пропадёт зря, не попадёт в руки бездельников, которые быстро сумеют обвести его вокруг пальца. Но это удовлетворение снова стало бледнеть, рассеиваться, и из тёмного хаоса впечатлений выплывали новые угрозы. До Львова-то ещё добраться надо! Вот уже два года, как он там не был! Да и легко ли ему, старику, туда выбраться! На кого оставить дом? Ведь последняя его поездка запомнилась ему — ой, как запомнилась тем, что его тогда обокрали. О. Нестор, по привычке скряги и скопидома, настолько был одержим страстью к накоплению, собиранию и сбережению, что никогда не мог довести до того, чтобы вести порядочный учёт своих доходов и расходов, чтобы иметь ясное представление о том, сколько у него состояния. Бесчисленное количество раз он решал себе завтра сделать точный подсчёт, но всегда какой-то суеверный страх останавливал его от исполнения этого дела. Он никогда не пошёл дальше составления списка номеров сберегательных книжек и ценных бумаг; наличные деньги — червонцы, талеры и прочие монеты, разложенные у него в разных кучках и в разных тайниках, — он так никогда и не мог пересчитать как следует.



