• интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса

Огненный змий Страница 7

Кулиш Пантелеймон Александрович

Читать онлайн «Огненный змий» | Автор «Кулиш Пантелеймон Александрович»

Любовь, шутки, музыка, песни, — чего же еще желать? Человек доволен настоящим, а разум, опьяненный шумным окружением и музыкой, не напоминает о будущем.

Тем временем несколько парней и девушек, устав танцевать, сбившись в углу тесным кружком, взялись за страшные рассказы, без которых, так же как и без песен, не бывает вечерниц. Раздраженные музыкой и шутками чувства сами собой чуждаются материального и стремятся к какому-то иному состоянию, в котором им было бы привольнее; ночное бодрствование утомляет разум и возбуждает ту темную сторону души, где есть таинственные образы, являющиеся нам во сне, а глубокое внимание, с которым вслушиваются в дивные предания, в нечеловеческие поступки, в необычайные явления, наполняет голову каким-то зачарованием, сквозь чад которого все сверхъестественное кажется возможным. Песни и эти тревожные рассказы в селе пробуждают душу; без них она бы ничтожно уснула.

— А кому сегодня очередь рассказывать сказку? — сказал кто-то из толпы молодежи.

— Ивану Костюченко, Ивану Костюченко! — ответило много голосов, и вслед за этим Ивана Костюченко вывели на середину и посадили на кругленький дзиглик.

Все затихли, чтобы дать ему собраться с мыслями.

— Что бы такое рассказать мне вам? — начал Костюченко, почесывая себе чуприну. — Сказки у меня готовой нет; расскажу разве что сущую правду. Только заранее прошу вас, девушки, слишком не вслушивайтесь; а то в моем рассказе будет такое, что, чего доброго, тут же кому-нибудь привидится тот, что ходит на козьих ножках, — не при хате будь помянут!

— Ну, начинай, начинай; будет пугать! — закричали девушки, у которых от одного этого предостережения что-то холодное словно поползло по спине, и воображение мигом настроилось принимать все чудесное.

— Видите ли, красавицы мои, — говорил Костюченко, — сегодня был у меня гость из далекой стороны, из-за самого Днепра, да такой же балагур, каких я мало видел: история за историей так и льется у него, словно кто сзади ему нашептывает, да все такие страшные да причудливые, что, как уж меня тянуло на вечерницы, а из-за его рассказов опоздал и поспел уже на холодные блины.

— Да говори же скорее быль, а не блины! — снова вскрикнули нетерпеливые девушки.

— Будет и быль, — спокойно отвечал Костюченко. — Вишь, как выскакивают! Так-то, вы думаете, и рассказать можно, не разогнавшись! Послушали бы вы самого нашего гостя: тот, пока расскажет что-нибудь страшное, сперва напугает так, что оглянуться назад страшно, а потом уже как раскачает язык, то услышите и настоящую историю. Ну, так приехал к нам этот гость из-за Днепра, балагур чудесный, я бы сказал. А мой отец, знаете, и сам мастер на разговоры. Вот и разговорились о том, почему и как появляются клады. Отец мой говорил, что клады открываются сами собой, а гость спорил, что не сами собой, а по воле того, кто их положил, и что клад заранее уже назначен тому, кто его возьмет; а возьмет другой, так беды не миновать. По этому случаю он и рассказал нам ту быль, которую вы сейчас услышите. Был у них когда-то давно еще за Днепром, на Украине, большой пан из ляхов. Сперва он, говорят, шатался по свету, как оборванный шляхтич, и служил за кусок хлеба, а потом вдруг невесть отчего разбогател и сделался таким богачом, что поискать! Ну, как сделался паном и накупил себе крестьян, то перенял и все панские обычаи: людей бил, мучил, над молодыми девушками издевался, а парней держал на такой срочной работе, что не знали они, что такое и праздник Божий, и не было им от него никакого просвета. С утра до вечера дома этого пана ходуном ходили от танцев и игрищ: наедут, бывало, к нему Бог знает откуда и Бог ведает какие люди, полон двор коней да кованых возов; бушуют, пьянствуют и потом вдруг исчезнут, что и духу их не слышно, а пан остается один в своих домах и грызет бедный народ до нового пира. А мимо дома доброму человеку страшно пройти, потому что из окон веяло каким-то дьявольским холодом и выпирали нечеловеческие рожи. Но говорят, что пан перед концом своей жизни утихомирился: страшные гости перестали к нему ездить, и он просиживал целыми днями, понурив голову на стол. Приходилось, видно, расплачиваться молодцу! Наконец одной ночью, когда на небе гремела страшная гроза, прилетела на крышу его дома огромная сова и завыла так, что и гром не заглушил зловещего ее голоса. Той ночью нечестивый пан пропал, а черт, прилетев к нему будто совою, забрал его душу в ад. А так как у него из родни не было ровно никого, то мужики, подумав да поразмыслив, решили похоронить его сами, и, чтобы не осквернять православного кладбища, зарыли его над рекой на такой круче, что голова кружится, если взглянуть вниз. Избавившись от злого пана, крестьяне стали жить, каждый день благодаря Бога. Хоть и ходил по селу слух, что пан по ночам ходит со свечами в руках и на голове и добивается в свои дома, в которых никто не осмеливался жить, да мертвый не всем так страшен, как живой. Вскоре о нем и вовсе исчезли слухи. Прошло много времени, может, лет сто. Пан не являлся; и только иногда на рассветах какая-нибудь бабушка рассказывала, что слышала в детстве о злом пане с рыжими усами, красной рожей и глазами, как у вола. И вот пошел между людьми слух, что за селом над кручей, где он похоронен, горит ночью девять огней и что там должен быть зарыт огромный клад. На клад-то, пожалуй, кто бы не позарился? Да много ли таких смельчаков, чтобы пойти глухой полночью на кручу, с которой нечистому стоит только мимоходом локтем толкнуть, чтобы добрый человек полетел в воду? А копать обязательно надо одному, а уж двум-трем душам клад не дастся, — так сказали знающие люди. Долго никто не осмеливался идти добывать деньги; наконец нашелся один смельчак, которому, видно, жизнь была не так дорога, как другим, потому что он был сирота. Взял с собой душ пять надежных парней и поставил их за селом возле фигуры, чтобы, если случится с ним какая беда, они на его крик должны были поспешить на помощь; а сам, взяв заступ и закурив для смелости люльку, пошел на кручу за кладом. Взойдя на гору, увидел он и правда девять огоньков, горевших на самом краю провала. Ночь темная; порывистый ветер свистел в поле; внизу шумела река, небо все заволокли тучи. Только подошел он к самым огонькам, они вдруг погасли; но он уже воткнул на том месте заступ и тут же начал работать: глыбы рыхлой земли катились в реку, и в реке раздавался такой плеск, что у него всякий раз мороз шел по коже. Вдруг заступ стукнулся обо что-то твердое, и у бедняги еще громче стукнуло в сердце. Он расчистил землю и увидел огромный котел, накрытый круглой крышкой. Едва подняв ее обеими руками, он увидел, что в котле полно серебра, и до беспамятства так обрадовался, что забыл и страх свой, и бросил тяжелую крышку изо всей силы в реку; и река отозвалась ему не плеском, а каким-то страшным хохотом. Да ему уже было не до того. Набрав на всякий случай в шапку денег, он побежал к своим товарищам, чтобы вместе вытащить из земли котел и перенести в село. Только сбежал с горы, вдруг перед ним что-то в белом: лицо все синее, рыжие усы и глаза, как у вола. Сирота узнал злого пана, вскрикнул от страха и побежал в другую сторону; но пан и там перед ним стоит и земли не касается. Он бросил шапку с деньгами и закрыл глаза: пана не видно, только слышно, как он захохотал на все поле нечеловеческим смехом, когда возле его ног зазвенели карбованцы. Открыл глаза: пан перед ним. Отвернувшись от него, он побежал к селу: пан в одно мгновение стал перед ним со своими страшными глазами, — мчится над самой землей; ветер отвеивает в сторону белое покрывало, а неподвижные глаза все смотрят на бедного сироту! Подбежав к фигуре, где парни спали как мертвые, бедный сирота бросается на колени, обнимает руками крест и читает, какие знает, молитвы; пан не боится и молитв, смотрит на него своими огромными глазами и улыбается так, что у бедняги сердце будто кто иглами колет. Напоследок голова у него стала кружиться, глаза затуманило, и он упал без памяти на землю. Когда подняли его на другой день, он сошел с ума и ничего не помнил о прошлой ночи. Но очнувшись, рассказывал все подробно: как он копал, как встретился с паном и как не мог от него убежать. Потом снова стал говорить в беспамятстве, кричать не своим голосом, рваться из хаты, словно за ним кто гонится, и, промучившись так с неделю, отдал Богу душу. Так-то, девушки!

— А котел? — спросило несколько голосов.

— А котел и теперь стоит над кручей, потому что никто не осмелится и прикоснуться к заклятым деньгам. Дожди размыли возле него землю, так что он сдвинулся в сторону и почти висит над рекой, но дьявольская сила, на искушение человеку, не дает ему упасть в воду. Кто идет той стороной реки, видит этот котел как на ладони: заклятое серебро блестит против солнца чудным блеском; но старые люди советуют лучше не засматриваться на этот блеск, потому что он так и тянет к себе душу.

Когда Костюченко закончил, слушатели его молча смотрели ему в глаза, словно хотели дочитать в них недосказанный смысл таинственной повести. Все чувствовали какой-то страх и боялись всматриваться в какую-нибудь вещь, чтобы она вдруг не показалась злым паном. Но этот страх не помешал разгоряченному любопытству, которое жаждало новой пищи, будто надеялось в другом рассказе постичь то, что в этом было темно. Тут кстати один из парней спросил умолкшего рассказчика, не рассказывал ли чего далекий гость о том огне, который летел этим вечером, не знает ли по крайней мере он сам, что это такое летело?

— Эге, не рассказывал? — отвечал Костюченко. — Вот это больше всего меня и задержало. Знаете ли, товарищи, что это летело?

— А что? а что? — закричали все.

— Это летел змей.

— Змей? Неужели змей? Так вот он какой! — загудели со всех сторон. — Чего же мы тогда не догадались? Ведь о змее, что носит богачам деньги, мы слышали не раз!

Все были встревожены уже до того, что и это недоразумение подействовало на них и показалось каким-то зловещим предзнаменованием. Тем временем многие из танцующих, услышав, что речь идет о летевшем огне, пристали к кружку, а остальные, видя, что в углу собралось столько людей, и сами оставили танцы. Скрипки и бубен, топот и крик умолкли, и в шумной еще минуту назад хате вдруг стало совсем тихо.

Эта живая перемена от одной противоположности к другой, внезапная тишина после буйного гомона и гула и мертвое молчание, с которым каждый, впившись глазами в рассказчика, приготовился слушать непостижимые чудеса, действительно имели в себе что-то дивное, еще больше навевали грусть испуганному воображению.