Но потом — видно, сам Бог наставил его на ум: вспомнил он, что у него есть херувимский ладан, оставшийся с того времени, как обкуривали майдан. Вот он тихонько достал его из-за образа и бросил несколько кусочков в огонь. "Знаю я, что это ты задумал, проклятый старикашка!" — закричал молодец в красном жупане; но ведь не тронул моего тестя ни волосом, хоть тот только и ждал, что схватят его за чуприну. "Скажи же в последний раз, сыграть тебе?" — и, не договорив, закашлялся и выбежал из землянки, потому что искусителю христианина херувимский ладан противнее тертой чемерицы. В одно мгновение сел он на козу и, отъехав от куреня гона на два, как заиграет на своей сопилке, так сосны, березы и все кусты начали скакать выше человеческого роста и отплясывать козачка не хуже парней на вечерницах. Не танцевал только мой тесть со своим майданом: он молился и крестился до тех пор, пока красный жупан не выехал в лес, насвистывая на своей дудке дьявольские песни. Тогда деревья вокруг перестали скакать; но издали долго еще слышались глухой шум и топот. Это происшествие так напугало моего тестя, что он недели две пролежал, а потом уже боялся майдана, как зачарованного места, и даже оставил свое дегтярное дело. Советовали ему добрые люди не держать у себя нечистых денег и раздать их бедным или лучше закопать на том месте, где взял. Но тесть не послушал. Что бы вы думали? Лукавый все-таки взял свое: ничего не пошло в тестеву руку; во всем терпел убытки, скот дох, пчелы переводились, и уже все думали, что вот, так сказать, сведется ни на что старый Шпичка, да, к счастью, скоро спохватился: раздал из кувшина все карбованцы бедным, а кувшин бросил в болото, отслужил три молебна и заново освятил весь двор и пасеку; только тогда миновала беда, и все пошло по-старому.
Так, братья, нечистый подводит иной раз доброго человека к погибели. Лучше всего не верить ему, собаке, ни на грош. Из его рук не разживешься.
— Значит, по-твоему, за кладом и гоняться нечего, и хоть бы сам лез в руки — не брать?
— Именно так: чертово добро никогда в руку не пойдет.
— Нет, сват, не говори этого. Бывают разные клады: один не пойдет, а другой и пойдет. Вот, к примеру, молодая Большачиха Маруся, когда была девкой, ничего не имела, а теперь смотри — живет, как пани, да и свадьбу какую справила! Ведь ей, говорят, тоже явился клад перед самой свадьбой.
— Да погоди, брат, еще посмотрим, что будет дальше. Пусть себе живет, пока живется, а если бы ты слышал, что люди говорят.
— А что же говорят? — перебил другой казак. — Стоит только посмотреть на нее, так и поймешь все...
— Что, разве изменилась?
— Изменилась, да только так, что и не дай Господи: сделалась такой красавицей, что никто еще не видел, никому и не снилась такая краса. Я слышал, это недобрый знак!..
— Ну, а что же говорят люди? — спросил высокий казак, обращаясь к первому рассказчику.
— Говорят дивные вещи: не знаю только, верить ли: будто — чур нашего места — к ней летает змей!..
— Змей?! — вскрикнули все. — От кого же ты это слышал?
— Да этот слух ходит по всему Воронежу. Вот и мельник, верно, знает. — Слушай, как тебя, дядька? Панас! Правда ли, что к молодой Большачихе летает змей? — сказал он, обращаясь к мельнику, который с тех пор, как приехали казаки, ни разу не вмешался в их разговор и, хмурый, весь в муке, возился возле своего дела.
— Скоро, небоже, постареешь, если все будешь знать, — сурово отвечал запорошенный мукой мельник.
— Не трогай, брат, его, — сказал один из казаков тише, — ведь мельник с чертом родные братья; видишь, как ему досадно, что мы браним его родича!
Все засмеялись.
— Так к Большачихе змей летает! — говорили казаки, задумчиво качая головами. — Ну, теперь уж пропала: от змея ни одна не выкручивалась.
— Чего же пропала? И я знаю одну женщину, к которой летал змей, так та сохла с каждым днем, а эта, говорят, хорошеет; значит, не пропадет.
— Хорошеет, да не по-человечески хорошеет! Я готов бог знает что поставить, если она умрет своей смертью. Ведь недаром ее дед, вещун, умирая, долго ей что-то говорил наедине, и потом она едва не пошла в монастырь... Значит, он ей напророчил что-то такое! Да и не без причины дальний знахарь ее испугался.
— Хотелось бы мне увидеть, что там за змей! — сказал низенький человек с длинными усами. — Отроду не видел.
— Да лучше и никогда не видеть, — отвечал его сосед, — я раз видел, так только после того ночи три мне не спалось: только задремлю — вдруг мерещится, что хата полна огня, и я вскакиваю...
Тут он вдруг остановился, все казаки оцепенели и впились глазами в открытые двери; небо все осветилось; пруд заблестел огнем: яркая полоса пламени, разбрасывая искры, пролетела над мельницей и вдруг погасла над двором Ивана Большака.
Никто не вымолвил ни слова и не спросил: всем было понятно, что это значит. Непреодолимый ужас охватил казаков. Даже сам Губский испугался. Сейчас же погасили они огонь и легли спать; и каждый, плотно укрывшись своей свитой, считал себя безопасным от нечистой силы.
Дивная и несказанная ночь в нашем Воронеже. Недосягаемо высоко далекое небо, необычайно ясен месяц и яркие звезды... И сквозь прозрачную синеву неба словно светит какой-то иной свет; и лучи месяца разлетаются каким-то дивным сиянием в воздухе, и кажется, весь этот поднебесный мир полон тонких и неосязаемых духов: и звезды так внимательно смотрят вниз, словно ищут ответа от жителей земли... Засмотревшись на невыразимую красоту неба, человек будто проникается его сиянием, душа яснеет, и он готов ответить, если бы имел для этого особый язык... Звезды горят, звезды блестят на необозримом поле роскошного синего неба, как непонятные буквы в волшебной книге. А весь Воронеж спит, и, может быть, только души уснувших, оставив свои жилища, выходят, светлые, на воздух и читают эту неистолкованную книгу, и понимают ее письмена, пока не вернутся в тело. Дивная и несказанная ночь в Воронеже. Она дает человеку словно вторую душу, она входит во все его нервы, легко ему и вольно, и не чувствует он на себе тела: идет и не чувствует земли под собой, будто волны воздуха подмывают его под руки, и он готов был бы полететь навстречу месяцу... Скоро уже полночь. Ни в одной хате не светит огонь. Холодные тени садков лежат на сонных улицах.
— Благодарю тебя, Боже! — говорил Иван, сняв шапку и крестясь в сторону церкви Спаса. — Наконец я в Воронеже!.. О! как тут хорошо и вольно!.. Что за небо! Что за воздух! Какие чудесные запахи из садков!.. Нет, смело скажу, что нигде я не видел таких ночей!.. Что-то моя Маруся!
И большими шагами спешил он домой, и сердце его сжалось, когда он приближался садком к новой светлице. Маруся не спала; она сидела у окна и так засмотрелась на месяц и звездное небо, что и не заметила Ивана.
— Здорова была, Марусю! Мое серденько! — сказал он, бросаясь к ней. — Ждала ты меня теперь? День и ночь спешил, чтобы скорее увидеть ясные твои очи... Здорова ты, моя голубка?
Маруся сперва и обрадовалась, и стала к нему ласкаться, но среди своих ласк вдруг так захохотала, что Иван вздрогнул.
— Чего ты смеешься? — спросил он, отступая от нее с ужасом, потому что месяц осветил в это время ее лицо, и оно блеснуло ему такой красотой, что сердце его болезненно затрепетало.
— Как же не смеяться? — говорила она. — Какой ты темный, тяжелый. Отчего ты вдруг так изменился? Ты ведь раньше прилетал ко мне легкий и светлый, как огонь! Отчего же ты не играешь, а говоришь? Где твоя бандура? Играй: мне противен твой голос... Скоро ли ты высосешь из меня тяжесть? Скоро ли мы полетим в твою сторону?
— Боже мой, Боже мой! — промолвил отчаянным голосом Иван, стоя у порога и ломая руки.
И вдруг во дворе все осветилось, под окнами заблестели искры... Иван выскочил из хаты и видит — огненная полоса, вся в искрах, обвилась летучей лентой под соломенной кровлей, и кровля сразу вспыхнула. Иван кинулся в хату, чтобы спасти Марусю, но она с хохотом вырвалась у него из рук.
— Куда же ты меня тянешь, Иван?
— Идем, ради Бога! Видишь — огонь!
— Ну и что? Я огонь люблю; в огне легко...
Иван хотел силой вынести ее из светлицы, но Маруся с нечеловеческой силой рванулась и так дико впилась в него пылающими глазами, что он не смог пересилить себя. Пронизывающий взгляд прошел ему до самого сердца: он вскрикнул и выбежал во двор. Криком своим он разбудил домашних. Но пока сбежались люди, пламя уже охватило стены и затянуло окна и двери. Никто не решился спасать несчастную. Кроме опасности от огня, в хате был слышен такой страшный, такой дикий хохот и визг, что у всех холод шел по телу.
Вскоре зазвонили колокола на шести воронежских колокольнях; тревога охватила всех, и люди сбежались со всех улиц. Но помощи было мало, и сколько ни лили воды, пламя не уменьшалось, а будто наперекор еще больше разверзалось и глубже брызгало в небо. Далеко были слышны крик людей и плач своих. Иван в безумном отчаянии припал к земле и рыдал, и бился, и призывал на себя смерть. Искры и головешки сыпались на него так, что несколько раз приходилось относить его дальше. А тем временем сквозь пламя все звучал громкий хохот, который не заглушали ни треск огня, ни крик людей. Наконец с последним отблеском пожара замолк и страшный смех. Густой, рыжий дым клубами покатился по пожарищу. Из темного переулка повеяло ветром, и вместе с ним послышались в воздухе жалобные звуки, в которых все узнали голос Ивановой бандуры... Все почувствовали непреодолимый ужас и разошлись по хатам. Осталась на пожарище только толпа людей — семья и дворня сгоревшей хаты. Освещенные красноватым заревом от тлевших и вспыхивавших бревен, они, как тени, мерцали вокруг между опаленных деревьев садка, между наваленных в беспорядке пожитков.
Иван не умер от тоски; он до сих пор живет: но никто не узнал бы в нем прежнего Ивана. Худой и понурый ходит он по Воронежу в старенькой свитке. Когда с ним кто-нибудь заговорит, он слушает, как сквозь сон, и в тусклых глазах ни разу не блеснет живая искра. Часто видят его ночью на старом пожарище, уже поросшем травой: иногда лежит он ничком на земле, иногда, стоя на коленях, читает молитвы. Но если его спросить, что это за место, он не скажет: он ничего не помнит; и только как-то инстинктивно любит зеленый холмик, окруженный обгорелыми пнями и опустевшим садком.

