Толпа сомкнулась в неразрывную стену, теснилась друг к другу, словно все были убеждены, что во время страшного рассказа вдруг явится какое-нибудь пугало с того света, и готовились противопоставить ему плотное укрепление. В такую торжественную минуту Костюченко начал.
— Скажу вам сперва, братья, что змей бывает разный: один носит деньги богачам, а другой чарует красавиц и прилетает к ним ночью. Змей с деньгами прилетал и к нашему Гаврилку, который хотел строить Троицкую церковь; да Богу не по душе был нечистый подарок, и потому дерево ночью разлеталось по болотам. Ну, это вы уже знаете; а вот послушайте, что случилось недавно за Днепром, в одном селе. Жил там один казак, не то богатый, не то бедный, а так себе человек: имел хату с огородом, кусок поля, да волов пары две, да скота несколько голов. Чего же больше? Жил себе хорошо. У этого-то казака была дочь, и такой уродилась красавицей, будто совсем иного рода, будто панское дитя; ну вот, сказать бы, как наша Маруся.
Все взглянули на Марусю; сама она невольно вздрогнула от этого сравнения; в простых словах парня на миг блеснул ей какой-то страшный смысл...
— Но тут еще ничего особенного нет, что она была красавица, — рассказывал дальше Костюченко, — а главное в том, что она полюбила такого же молодца и парня. И это еще не дивно, что полюбила, да полюбила она его не на улице и не на вечерницах, а говея под самый Великий пост. Полюбил ее и парень. И забыли они оба о том, что творят великий грех, не слушая службы Божьей, а только зная одно: переглядываться да улыбаться в церкви. Как уж у них там велось это дело, Бог их святой знает, а вот подходит и пятница, надо исповедоваться. Задумалась девушка над своим жениханием; стукнуло ей в голову, что это нехорошее дело в такое время, и сама она не знала, признаться ли ей попу на исповеди или нет. Думала-думала и надумала не признаваться, потому что поп мог поставить на поклоны и заставить говеть во второй раз. Ну, не призналась — ничего; только перед концом вечерни так ей стало грустно, так больно на душе, будто перед смертью: свет ей не мил, душу из нее тянет. Ну так, что не могла дослушать вечерни и, выйдя из церкви, пошла на кладбище, которое было недалеко от церкви. Там упала ничком на могилу матери и залилась слезами. Долго плакала над немой могилой, словно та могила ей что-нибудь ответит: потом, обессилев, нечаянно заснула. Заснув, увидела сон, будто из могилы вышла ее мать и говорит ей: "Зачем ты пришла сюда? От твоего плача я не могу лежать в могиле. А ты думаешь, легко мертвым костям подняться из домовины? Иди, дитя мое; оставь меня, мне и так тяжело лежать под сырой землей". — "Мама, что мне делать?" — просила девушка, хватаясь за покрывало. — "Что делать?" — отвечала мертвая. — "Берегись золота!" — сказала, земля под ней загудела, и мертвая провалилась в могилу. В невыразимом ужасе проснулась девушка и не знала, сон ли это был, или наяву видела она свою мать. Уже была ночь; сквозь деревья кое-где светились звезды; страшны были могильные кресты во тьме. Не оборачиваясь назад, побежала она с кладбища и, едва не задохнувшись, упала на свою постель. На другой день надо ей идти на утреню — она не идет, надо идти на обедню — она не идет: страшно ей показаться в церкви Божьей, а чего страшно, — сама не знает. Но чтобы как-нибудь скрыть это от своих, она оделась и вышла из дому, будто пошла в церковь. Идет и сама не знает куда. Вдруг перед ней ручей. Обернулась — она уже за селом возле колодца; колодец бьет ключом и журчит по камням. Над колодцем стоит верба, только начавшая распускаться. Села она под вербой и смотрит в воду: в воде что-то светлеет, движется; и вдруг водяной ключ выносит на песок перстень. Перстень был золотой, с каким-то красноватым камнем. Посмотрела на камень: в камне ясно и просторно, как в панской светлице. Чудно ей это показалось; она осмотрела перстень кругом: перстень обычный золотой, но камень удивительный! Чем дальше она в него смотрит, тем больше ширится в нем внутри, так что уже там она видит будто иной мир и слышит, что там что-то не то звенит, не то не звенит, не то играет, не то не играет, а происходит что-то такое, чему у нас нет названия; слушает и с каждой минутой будто слышит все яснее, но все-таки не может удостовериться, слышит она или нет. Только, когда смотрит на камень, ей на сердце становится легче, и она совсем забывает свою муку; когда же отведет глаза в сторону, все прежнее приходит ей на ум, и снова ей грустно и тоскливо, так что сердце млеет. Взяла она перстень домой — и не может наглядеться на него, и не может наслушаться чудесной музыки. Свои ничего не знали; видели только, что она стала молчалива и дика; окончив свою работу, она или уходила куда-нибудь, а куда — никто не знал, или запиралась в кладовой и там сидела одна-одинешенька целыми часами. Прошло, наверное, недель пять; настало лето; парни и девушки собирались днем в хороводы, ночью на улице, но ее нигде не было видно, будто она отреклась от света и людей. И вот стали люди говорить, что к какой-то девке летает змей. Одни говорили, что видели ночью, как огненная полоса, похожая на вожжи, вся в искрах, изгибалась сперва над ее двором, а потом спускалась вниз. Другие уверяли, что не вожжи это, а что-то длинное, огненное вставало из могилы, стоящей за селом, и летело прямо на село, но к кому — этого не знают. Были и такие, что видели змея с двенадцатью головами. Только правду, наверное, говорили те, кто видел, как вылетает змей из могилы, потому что и теперь еще на той могиле ночью лелеют искры, словно кто-то высекает в десять огнив. Как бы там ни было, но когда люди начнут о чем-то звонить, то уж из их слухов что-нибудь да выйдет, а так оно не обойдется. Вот хоть бы и у нас — говорили про покойницу дьячиху, что она ходила ночью к своим детям с того света, кормила их, мыла им головы и надевала белые сорочечки. Что же? Ведь много было таких, кто не верил; не верил и я сам, да как услышал об этом слова два от старого ГерInуна, так и язык прикусил. Бывают, всякие случаи бывают!.. Вот так и там за Днепром, где жила эта девушка, сперва не хотели верить слухам о змее, да однажды такое случилось диво. Жали все в поле хлеб; была там и эта девушка, к которой змей летал. Когда солнце повернуло с полудня, люди стали отдыхать, а она взошла — не знаю только зачем — на ту самую могилу, из которой сыпались искры. Взошла туда, и начало ее мучить: ноги приросли к земле так, что нельзя оторвать, что-то незримое тянет так, что жилы чуть не рвутся. На ее крик сбежалось много людей со всего поля; но никто не знал, чем помочь ей, а кое-кто не осмелился и близко подойти. А она рвется, да мучится, да кричит так страшно, что волосы дыбом вставали. Что ее тянет вверх, этого никто не мог сказать; видели только, что высоко в небе что-то блестит, как искорка, и сливается с синевой, и снова блестит; но кто же мог знать, что это такое? Только вдруг откуда ни возьмись баба прибежала запыхавшись и кричит, чтобы сняли с девушки перстень. Кинулись снимать — не снимается. Старая кричит, чтобы отрубили ей палец с перстнем, если хотят спасти от неминучей смерти. Но кто же решится рубить живого человека? Стали вызывать смельчака: один посылал другого, и никто не шел. Тем временем звездочка, горевшая вверху, спустилась ниже, так что видно было, что это не звездочка, а длинненький огонек: горит он и виляет своим хвостом, как вьюн, и спускается все ниже и ниже. Вдруг девушка закричала со страшным визгом: "Ой! душу из меня тянет!" — и упала мертвая. Что-то легкое, как дым, поднялось от нее вверх, и огонек сразу погас. Тогда все догадались, что это змей вытянул из нее душу. В ту же минуту люди зашептали, что баба, прибежавшая неизвестно откуда, очень похожа на покойную мать той девушки; кое-кто стал пятиться назад; глянули — ее уже и нет! Невыразимый страх охватил всех людей. Оставив разбросанные в поле снопы, все побежали в село; уже едва пришли в себя на другой день, собрались в поле и похоронили ее на той самой могиле, где она лежала, но креста священник ставить не позволил, потому что, говорит, смерть ее случилась от нечистого. И с того времени до сих пор на могиле сыплются искры, и тяжелый стон расходится с могилы и носится, как ветер, по всему полю, и пастухи, что ночуют там, затыкают уши, чтобы не слышать этого стона.
Костюченко замолчал. Все были словно зачарованы; никто не пошевелился. Иван, чтобы развеселить опечаленное общество, провел рукой по струнам своей бандуры и хотел заиграть веселую песню, но бандура загудела так жалобно, что все испугались. Посмотрели на Марусю — а ее не узнать: бледная, бледная как стена, смотрела на Ивана, а на глазах от страха навернулись слезы...
— Какую это ты песню играешь, Иван? — вскрикнула она, вся задрожав, и не могла вымолвить больше ни слова.
Иван остановился и сам испугался, взглянув на нее.
— Какую песню? — сказал он. — Чего ты испугалась?
— Да это же не песня, а слова. Разве ты не слышишь, что она говорит?
— Что же она говорит? — стали спрашивать все.
— Я и сама не знаю, — отвечала Маруся, начиная приходить в себя; — может, мне так показалось; только она говорила страшное...
Но ей не показалось: всем послышался в этой песне какой-то страшный голос, и не хватило, может быть, одной минуты внимания, чтобы понять таинственный звон вещей бандуры.
Встревоженные тем, что видели и слышали, все стали расходиться с вечерниц. Дорогой все говорили о змее. Но не было такого гомона и крика на улицах, как обычно бывает, когда веселая молодежь возвращается домой, и даже для песни ни у кого уста не открывались.
Иван провожал свою Марусю в темный переулок. Бандура, висевшая у него за плечами на ремне, временами то ли от ветра, то ли цепляясь за что-то, подавала протяжные, тихие звуки, но так печально, что Маруся не могла их спокойно слушать и просила Ивана оставить свою бандуру на улице, уверяя, что ее никто не возьмет, потому что все знают, чья она. Иван повесил свою вещую бандуру на яблоне, которая высунулась из густого садка и простерла ветви над всей дорогой, и проводил смущенную Марусю до самой ее хаты, до низеньких дверей с запорожцем в красных штанах. Ничего не сказал он ей, прощаясь; только вздохнул, поцеловав ее, и пошел, не оборачиваясь. Но бандуры уже не было. Иван кинулся искать ее, обошел несколько раз переулок: нет — будто злой дух унес ее! Наслушавшись и насмотревшись в этот вечер стольких необычайных вещей, Иван истолковал себе и пропажу бандуры как недобрый знак.

