И тогда Тонька буквально начинает разрываться между ментом, Петькой и собой, чтобы хоть кого-то одного спасти от смерти.
И тогда она бежит снова к следователю, чтобы тот посадил её скорее в камеру, ведь это лучше, чем лежать с ним на следственном столе. А мент был хитрый и понял, что тогда у него над Тонькой будет меньше прав, и поэтому он снова и снова укладывал несчастную женщину на письменный стол, на котором же и выписывал меру пресечения в виде простой расписки о невыезде из городка. И несчастная Тонька вынуждена была показывать чудеса секса, чтобы хоть как-то того мента заохотить, чтобы он, гад, вдруг не взял да и не спалил совсем ту несчастную кровавую тряпку, подписанную личной кровью её мужа. А хитрый мент начинает употреблять её всё сильнее и сильнее, при этом пользуясь этим – а расписку мужа всё больше и больше при этом не отдавал.
А тем временем врачи-хирурги уже начали нитками зашивать несчастно раскроенного Петра, ведь ничего другого, кроме дырки в животе, сделанной ножницами, они у него не нашли. Но что-то их насторожило; наверное, профессиональная интуиция.
– Что такое? – думают они, почувствовав её.
И решили проверить глубже, чем было им положено и позволено дыркой от ножниц.
И что они там увидели? Не только лоскутки шифона или тюля, а прежде всего ещё один острейший гнойный аппендицит, готовый в любую минуту разорваться и убить свою жертву, острейший даже тех дорежимных ножниц, готовых каждую минуту сгубить своего владельца. Тогда врачи, не сговариваясь, прежде чем зашить живот несчастному пациенту, взяли и на всякий случай хирургическим методом ликвидировали ещё более смертельную опасность, нависшую над ним.
Тут врывается Тонька в палату и начинает голосить:
– Петя, Петечка мой, что же я сделала над тобой, что взяла и убила тебя вот этой своей собственной рукой!
На что он открывает свои глаза и начинает ими говорить:
– Нет, ведь ты этой рукой, разрезая мне живот, тем самым как знала, что во мне внутри сидит смертельнейшая болезнь, чем твоя, которая не поддаётся никакому диагнозу, кроме удара ножницами, чтобы её, проклятую, хоть как-то увидеть.
И начинает объяснять ей, потому что она ничего не хотела понимать, а именно: что если бы не эти острые ножницы, то её муж в тот же роковой для него день сразу умер бы от внутренней тайной болезни, которая только и ждала удобного момента, чтобы его за это убить.
– Ты моя любимая и смогла спасти за это точным ударом ножниц в самое глубокое место у меня в животе, которое было очень опасно для жизни, – плакал он, успокаивая её, чтобы она не плакала.
После этого он написал ей пальцем ещё одну расписку на новом клочке про всё, и уже после того никакие судебные процессы не смогли их разлучить, несмотря ни на какие такие кровавые бумажки, навсегда сохранённые в железном сейфе внутренних дел.
В ночь на 8 марта
Ну ладно, ну любовь, ну пусть хоть секс, потому что долго по радио ведутся споры, кто за кого важнее, ведь раньше там болтали о любви или дружбе. Но при чём тут водка?
Какой в ней смысл, когда рядом есть много других хороших вещей? От отсутствия которых страдает не одна и не вторая женщина, потому что всех их заменяет простая, казалось бы во всех отношениях, бутылка. Вот он появляется, как чип, и ты с ним говори, а он серёт наверх, то есть глазами ищет, где бы упасть и вырубиться; может, это и лучше, потому что у Надьки так тот, как припрётся, то всю ночь, всю-превсю ночь – нет, не сексует, а мелет тысячу раз одно и то же: какой сука у него прораб.
Ну? А мой как припрётся – гуп! – и готовенький, хоть руби его, хоть расчленяй, вот так в прихожей и падает, и чуть зонтик не ломает, старинный, довоенной работы – мне от бабушки остался.
Правда, одно хорошее качество, что на похмелье очень бывает просыпается совесть.
– Ну чего ты нажрался, как та свинья?
– Так друзья, – говорит.
– Друзья? Так они же приходят к тебе только после халтуры. Как они знают про неё?
Молчит. Потому что думает. А крыть нечем.
– Они тебе хоть раз после халтуры помогли? А? – спрашиваю. – Хоть раз постирали твои засранные штаны, а? И это называются друзья. Хоть раз их высушили? Да они с тобой дружат только за бухло. Хоть раз они тебе кто выставил?
Тут его глаза просыпаются.
– Было, – говорит, и начинает загибать пальцы, которых на одной руке и заканчивается.
– А ты им? Ну-ка подсчитай, у тебя рук и ног не хватит.
– Надо пивка, – только и одно на уме.
– Молока из ежа, – говорю.
Вот так я его пробираю, пока совесть у него ещё не выветрилась; как выпьет чифиря, так уже не до совести, а до работы. Так я нарочно его рабочие брюки намочила, пусть думает, что снова обосрался, пусть по дороге досушивает и думает, что для него важнее – водка или жена, которая его ещё ни разу до сыру за всю жизнь не довела была.
И вот снова я держусь за лыжу, стою на балконе, выглядываю. Нет, не от любви или влюблённости, а через бульвар, ведь тёмный такой, что хоть бери и грабь в нём – как идёт мой идиот пьяный, чего такого бы не ограбить, спрашивается? Лёгкая добыча, которая при этом ничего не соображает, бери у него сколько хочешь, и не надо и бить, не то что убивать – он и так ничего не понимает, хуже мёртвого.
Что я уже серьёзно начинаю думать, не накрывать ли ему и друзьям у себя дома, ведь это не шутки, за какую копейку и прикончить могут.
Вот так раз стою и сквозь темноту вижу, как он там качает деревья, цепляясь, как его, гада, там крутит между растениями, потому что он сбивается каждый раз с курса.
Что не сообразила, как схватила лыжу и кинулась, подкрадываться даже не стала, ведь ему хоть темно здесь, хоть светло – всё равно ничего не видит, – что я посвятила ему раз-другой лыжей по плечам или по шее, или ещё по куды, – и ходу.
Утром лапает себя, стонет.
– Что такое? – спрашиваю.
– Деньги, – шепчет он, – деньги пропали.
– Ах-ах, – говорю, – деньги. – К счастью, что ты сам живой. Ведь тогда бы денег надо было ого-го на похороны сколько.
– Да, – говорит он, – это точно.
– Где же это тебя так? – хочу нежно коснуться его гематом, а он шарахается.
– Возле "Поплавка", – врёт наугад. – Да, точно, там напали. Бандой нападали, человек три было, нет, пять...
– Чего ж это раньше никто не трогал?
– Преступность, – с трудом выдавливает сквозь гематомы, – очень растёт, что уже и возле пивнухи человеку прохода нет.
– Ах-ах, – говорю, – это преступности от вас, алкашей, прохода нет.
Он кривится, словно от боли, ведь совесть не всю пропил.
– А жена ждёт, она волнуется, – говорю. – А она напекла-наварила. И что? Ты со своей разбитой подлой мордой хоть бы попробовал?
А он?
– Пивка, – говорит, – не осталось? Бывает?
Пивко в холодильнике я за зеленью прятала.
– Нет, – говорю, – для бессовестных, – говорю, – не осталось. Вот если бы ты жену любил, как надо, так бы и не только пивка, а и что хочешь, – говорю.
Намекаю, что есть вещи намного интереснее, чем напиться – намекаю, что у него молодая жена, сколько лет ещё до пенсии.
– Да, – шепчет он и тянется побитыми губами к заварному чайничку. – Друзья, это друзья, много ты понимаешь.
Не успела я сказать: "Может, ты их всех лучше сюда приводил бы?" – а он вот так одним духом и высосал тот чайничек. Надел мокрые трусы и брюки, потянул их на работу сушить в транспорте.
Эх, лыжи-лыжи, сколько вы мне денег сэкономили, ведь каждый раз, как он выпьет с друзьями, – так и гематомы, что понемногу он начал уменьшать обороты, то есть друзья уже и начали на него сердиться по телефону.
– Слушай, – говорю ему как-то под совесть, – а может, это тебя дружки так? – показывая ему на добрые шишки на лбу.
– Да как ты!.. – возмутился он так, что едва похмелье не вылетело. – Да ты хоть понимаешь, баба, что ты мелешь? Да как у тебя на такое язык поднялся? Друзья – это друзья, запомни!
И уже зубами стучит о чайничек.
– Так ты хоть раз сходи в милицию, да побои сними, ведь тебя там, под "Поплавком", ещё убьют. Где же твои дружки, когда тебя босота кончает? Что под ночь пришёл и первый раз в жизни сам обосрался – прямо посреди бульвара, всю темноту обосрал, а боо... Не стала мыть, не стала сушить, пусть сам наденет и сам полюбуется своим голым телом, во что оно вступило.
Так что? Тайком запихал в кулёк, тихо в лыжный костюм всунулся и сбежал, не попрощавшись; что я потом те брюки еле отрыла в мусорном баке, да и то по запаху. Еле отмочила, еле отстирала, и повесила поперёк коридора досушивать, пусть придёт и мордой туда посмотрит и узнает.
Всё понемногу начало налаживаться, даже возобновились дискуссии дружбы с сексом, ведь я ещё почти не пенсионного возраста.
– Пенисионного, – наконец пошутил он, чего шесть лет не было.
Что он вот так босыми ногами на балкон чалап-чалап, сигарку вот так смок-смок, а когда дым развеялся из-под глаз, то он вдруг там на лыжу вот так луп-луп; что-то смотрит на ней и начинает вот так с мукой вспоминать – я так вся испугалась, что выпалила:
– А пивка? Вот там в холодильнике за зеленью, любимый.
Что он и курить забыл, не то что лыжи.
Пришлось те лыжи в кладовочку прятать и забывать – до такой их меры, что он начал от семьи отбиваться. До такой меры, что уже дружки его начали приводить домой, под дверь ставить – ясно, что переживают по-человечески, чтобы его не прибили хулиганы и не ликвидировали для них источник водки. А тот и рад, что его уважают.
Ну ясно, зачем мужчине семья, если тут не выругаться человеку, даже руками не помахать, не поругать прораба или мастера там, или диспетчера, или даже профкома, ведь это культурная квартира, а не "Поплавок". До такой меры, что уже не только халтуры, а и с зарплаты начал пропивать.
– Какой смысл? – спрашиваю. – В той водке? Горькая, гадкая, лучше бы, чем с дружками шататься, пошёл бы куда в культурное место.
– В куда?
– В библиотеку, например.
Что он на меня вот так посмотрел, словно на библиотеку.
– Сколько ж можно пить?
– Потому что ты глупа, – говорит, – потому что в водке такая польза, что тебе не понять.
– Какая?
– Потому что водка, – говорит, – это единственный в мире пищевой продукт, в котором полностью нет никаких консервантов!..
Было, правда, что я один раз не удержала свою гордость и кинулась была в ту пивнуху. Несмотря на то, что я библиотекарь, а всё же переступила через всё в себе и пошла. И что? Нет его там, даже дружков нет.
Вот тогда я пришла вся злая, села перед дверью и так до ночи – и тут слышу, как дружки его так тихо хихикают, так ехидно ставят его под дверь, и так подло звонят – и бегом-бегом по лестнице.
Я открываю, а он сразу вот так падает, как вязанка лыж, мордой в зонтик, что чуть не сломал – и морду, и зонтик.
И что? И лежит вот так и хочет захрапеть.
"Ну и лежи", – зло думаю, а потом думаю, ещё брюки загадит, а ты потом, как дура, на помойке их ищи и отстирывай.
И трусы.



