Это же всё равно что душегубство. Как-то оно немного неловко; аж противно становится, когда ешь, хотя я и не брезгливым уродился.
— Но ведь все люди, без стыда сказать, режут волов и овец да употребляют мясо себе в пищу, не заботясь о том, годится есть свежину или нет, — отозвался учитель.
— Оно-то так. Но кто имеет право резать и колоть всякую животину, если бог сотворил каждое создание для того, чтобы оно жило? Как по мне, как на мой взгляд, так не надо бы и животных резать, и ничего не убивать, даже мух и комаров не душить; ничего не убивать и не резать, что живёт на свете, — сказал важно Никон.
— А если у вас заведутся вши или блохи? Неужели и вшей нельзя убивать? — спросил с улыбкой учитель.
— А то как же! И вошь, и блохи, и клопы, и всякая дрянь — всё это создание божье, и не мы дали ему жизнь. Вшей можно и не заводить на себе, а если завелись, то можно сбросить с себя. Пусть живут где-нибудь в другом месте. А клопов и тараканов у нас в хатах нет и в помине. Это в городе такого добра довольно.
Уласевича и вправду заинтересовала такая Никонова философия, похожая на буддийскую. Он был уверен, что Никон штундист или, по крайней мере, имеет склонность к штунде.
— Не подумайте, Яков Кирикович, что Никон штундист, — отозвался фельдшер, с жадностью голодного человека уплетая на все лады вкусную городскую колбасу, аж челюсти у него лущали. — Никон не сторонится и водочки.
— А то как же! Я и не сочувствую штундистам из-за того, что они запрещают употреблять водку. Почему же здоровому или натруженному человеку не выпить рюмку водки? — сказал Никон.
— Да Никон уже перерос штунду, — отозвался учитель.
— Так, Никон, вы переросли штунду? — спросил доктор.
— Невдомёк мне, перерос ли я её, или не дорос до неё, дошлый я или ещё недолеток. Этого я не знаю, — проговорил Никон степенно, даже как-то равнодушно, уставив свои круглые сероватые ясные глаза в рисунки на стене.
— Где уж людям не резать скотину, когда они режут друг друга на войне. А ты, Никон, ещё хочешь, чтобы люди не брали на зарез кабанов, свиней да волов, — отозвался фельдшер.
— Разве же это хорошо? Люди не должны резаться на войне, будто бешеные или сумасшедшие. Мне кажется, что они сперва сходят с ума, а потом уже тычут копьями и саблями друг другу в грудь, — сказал Никон уже немного печальным голосом.
— Да и вся эта резня совершается не по доброй воле, а по приказу. Кто же захотел бы добровольно колоть и резать людей, если бы не приказывали? Выдумывают эту резню, наверное, какие-то безумные люди, а не христиане. Кому же придёт охота резать людей? Эге! всё недоброе случается у людей от непонимания, — продолжал говорить Никон и всё внимательно смотрел на картины тихими задумчивыми глазами, словно там вычитывал свои собственные мысли, будто они были написаны где-то на рисунках.
— Никон очень рассудительный человек! Иногда ныряет и в экономические выводы, — сказал Парафиевский, искоса поглядывая на Никона с улыбкой.
— Где уж не нырять, когда нам, селянам, в последнее время очень туго приходится, — отозвался Никон. — Свет разделился на две половины: на богачей и на бедноту да голытьбу. Одна половина имеет всё, а другая осталась чуть ли не с пустыми руками. И не хочешь думать, а мысли и думы сами лезут в голову, аж набиваются. Разве же это хорошо? Зачем бог дал одним богатство, а другим нужду и бедность?
Выпив чай, Никон вдруг поднялся со стула, поблагодарил за полдник, а потом подошёл к пианино, взял в руки ноты, довольно долго просматривал их, заинтересовавшись заголовками, а затем повернулся к доктору и сказал:
— А сыграйте, коли ваша ласка, потому что я вблизи никогда не слышал, как играет фортепьян, только издали слышал.
— Хорошо! — проговорил Уласевич и, поспешно откинув крышку, сел на стул и начал играть некоторые украинские думки и шумки.
Никон стал у окна и вытаращил глаза на пальцы играющего, которые живо бегали по клавишам. Он стоял и смотрел на пальцы. Довольно долго играл Уласевич, а Никон слушал и не шевельнулся, словно одеревенел и застыл на одном месте. Доктор закончил играть, поднял глаза и взглянул на Никона. Никон всё стоял неподвижно. Щёки и всё лицо у него покраснели; глаза стали блестящими и будто где-то блуждали, смотрели вдаль. Музыка очень взволновала его душу.
— Дорого ли стоит этот фортепьян? — неожиданно спросил Никон, вдруг повернувшись к Уласевичу.
— Я взял его за двести рублей, да и то не за наличные деньги, а в рассрочку. А новый стоит, наверное, вдвое, если не втрое больше.
— Не для меня сделаны эти фортепьяны. А у меня уже было мелькнула мысль купить такой инструмент да выучиться играть на нём. Я бы и день и ночь учился, а всё-таки выучился бы, потому что ещё ничего лучшего на свете не слышал такого, как то, что вы играли: здесь будто поют и дисканты, и альты, и тенора, и сразу басы вторят. Тут вместе будто целый хор поёт да поёт! Господи, как красиво!
— Это лучше, чем сопилка и скрипка. А? — насмешливо отозвался учитель.
— Да, видите, хоть сопилкой немного развлекаю себя, когда порой найдёт на меня тоска или грусть. Как начну играть, так и печаль минует, словно её ветром куда-то унесёт: как-то на сердце чувствуешь облегчение, и сразу веселее мне становится.
— Если бы ты, Никон, знал, что и со мной так же бывает, — отозвался Уласевич. — Когда порой на сердце навалится тоска или печаль, я сразу сяду да играю, играю. И печаль где-то развеется, будто её унесут в пущи и дебри эти струны.
— Одолжите же мне прежде всего украинских книг, а я прочитаю и, не мешкая, сразу же принесу вам. Я человек исправный, задержки и промедления у меня не будет, — сказал Никон и, поблагодарив за книги, попрощался да и вышел из гостиной понемногу, тихой и вялой походкой.
V
После разговора с Никоном Уласевич повеселел, налил стакан чаю и начал пить с удовольствием.
— Вот с тех пор, как я был мальчишкой и жил у отца, у селян, как я вижу, головы таки хорошо расширились. Этот Никон меня немного удивил, — сказал Уласевич.
— Да здесь есть таки немало таких философов, как Никон, — сказал учитель Парафиевский. — Порой как соберутся где-нибудь дядьки на выпивку да дёрнут по рюмке, так не один загнёт такую закорючку в вопросах, что и опомниться не успеешь и толком не сообразишь, какой ответ ему дать. Народ начинает размышлять и соображать понемногу обо всякой всячине, иногда бессмысленно и смешно, а иногда метко и умно, что только глаза вытаращишь от удивления.
— Недаром же евреи говорят, что теперь уже нет глупых мужиков, что глупые мужики были когда-то при барщине, когда каждый дурисвет и жмикрут мог обмануть мужика, — сказал фельдшер.
Во дворе загрохотала маленькая повозка. Все взглянули в окно. Перед крыльцом остановились кони. С повозки слезала какая-то молодая пани. Погонщика на повозке не было: молодая пани сама погоняла коней.
— Кто бы это приехал ко мне? — тихо спросил доктор.
— Это матушка из нашего прихода, из того, где я учительствую в церковной школе, — тихо отозвался Парафиевский. — Наверное, заболел какой-нибудь ребёнок. Эта матушка очень умная и тоже большой мастер на всякие вопросы и учёные споры. Она киевская епархиалка. Имейте её в виду. Может, и она согласится стать вам в помощь.
"Вот, может, ещё привлеку одного застрельщика культуры", — неожиданно мелькнула у доктора мысль, уже немного направленная Никоном.
В гостиную вошла пани, наряженная, словно в праздник. Она была в новой модной шляпе с широченными полями и голубыми цветками, похожими на ряст, в светлом сереньком новеньком платье и в перчатках. Невысокая ростом, приземистая и даже немного толстенькая, она была хорошенька лицом, длиннолицая, с полненькими свежими щёками и светлыми ласковыми, будто сладенькими глазками.
— Надежда Мокиевна Ладковская, жена одного из здешних батюшек, — проговорила гостья, протягивая руку доктору.
Ладковская крепко сжала его руку, ещё и потрясла очень смело, как-то по-кавалерски, так что ряст затрясся у неё на голове.
Парафиевский и Вербицкий поднялись и поздоровались с гостьей, как давние знакомые. Доктор попросил гостью сесть и просил извинить за беспорядок на столе после выпитого чая.
— Ничего, ничего. Мне всё равно, порядок или беспорядок на столе, потому что так же бывает и у меня после чая, когда дети понакидают крошек, — отозвалась Ладковская, пристраиваясь на стуле.
Она быстрым взглядом взглянула на Уласевича, на его ровную фигуру, а потом будто впилась глазами в его блестящие карие чудесные глаза. Выйдя замуж за отца Якова Ладковского, даже не чувствуя к нему симпатии, Надежда Мокиевна уже прославилась почти во всей округе тем, что липла ко всяким паничам и отчаянно заигрывала, были ли они хороши или даже не очень хороши.
Молодой доктор сразу пришёлся ей по душе. Перед ней стоял русоволосый длиннолицый красавец, статный, ровный станом, с блестящими карими глазами и роскошными длинными усами, которые будто рассыпались широкими концами, словно лучами. Она уже слышала, что приехал молодой и красивый доктор, но, очевидно, не ожидала встретить такого красавца. Доктор сразу пришёлся ей по душе. Она улыбнулась, будто давнему знакомому, и словно подсластила свои продолговатые сероватые глазки, немного прищурила их, ещё и загордилась.
"Ой красивый! Ой какой же красивый! Какие глаза, какие усы!" — прежде всего мелькнула у неё мысль. И она чувствовала, что ей хочется броситься к нему на шею, прижаться и целовать его и в розовые губы, и в щёки, и в глаза.
— Это я приехала просить вас, чтобы вы навестили одну молодицу, очень больную.
— Хорошо! так и навещу. На то я и прибыл сюда, — сказал Уласевич. — Какой же болезнью она заболела?
— Я и сама толком не пойму. Что-то у неё будто женское, какая-то женская болезнь. Она служила у меня наймичкой и вышла таки от меня замуж очень молодой. Она уже беременна. Кажется, у неё или будет ребёнок раньше срока, или роды будут тяжёлые, потому что она не так давно и забеременела. А может, это мне только так кажется. У неё, наверное, какая-то женская болезнь… в…
Парафиевский и Вербицкий опустили глаза вниз. Голос у неё был резкий и неприятный. Она разговаривала громко и дробно, как говорят проворные, живые, да к тому же болтливые молодицы. Говорила она так, будто кричала, аж лещала на всю гостиную.
"Современная женщина… Такие термины любят употреблять прилюдно только либералки, нисколько не стыдясь и считая эти словечки обычными научными, а не какими-то срамными", — подумал доктор.
— Хорошо! Поедем, так и посмотрим, и узнаем о её болезни, чем она хворает, — громко отозвался Уласевич.
— Мне очень жаль её, потому что она была такая добрая наймичка, каких у нас в сёлах теперь трудно и сыскать.


