У Михонского была жена — молодая, круглолицая, среднего роста, с изящной фигурой женщина с лёгким румянцем на щеках, с губами алыми, как калина, и роскошными, густыми чёрными волосами, чернее смолы. Кто его знает, какая злая судьба соединила нервного, болезненного, изломанного неудачами учителя с этой женщиной — горячей, молодой и страстно желающей во что бы то ни стало вкусить от жизни и её удовольствий; с этой грудой живой плоти, в которой дремали нетронутые силы духа, а душа, казалось, была лишь для того, чтобы наделять особым, пламенным блеском её прекрасные чёрные глаза.
Пани Михонская сначала, казалось, вовсе не замечала Бориса. Но как только он дошёл до седьмого класса, сразу обратила на него внимание. В седьмом классе ему исполнилось девятнадцать, и был он уже совсем другим: никто бы не узнал в нём прежнего неряшливого школьника, что босиком бегал по перилам над потоком. Высокий, статный, с полным лицом, опрятно одетый, уверенный в движениях, спокойный в речи — он был настоящим кавалером, которому и среди взрослых паничей в Перемышле мало кто мог составить конкуренцию. А главное — в его глазах горела живая мысль, светился ум, его речь была скромной, но далёкой от той книжной мудрости, совмещённой с наивным неведением жизни, что обычно присуща гимназистам. Борис везде говорил искренне и открыто, как будто нормы глупого провинциального приличия вовсе не были для него писаны. И всё же было видно, что эти нормы ему не чужды — он знал их, умел быть деликатным и сдержанным, где это было нужно, но пренебрегал всеми теми бессмысленными церемониями, которыми провинциальное "общество" обвивает каждый шаг, словно паутиной, стараясь как можно больше отравить себе жизнь. В этой закостенелой в формальностях, но бедной духом среде Борис двигался свободно — не как превосходящий, а как человек из иного мира, словно гость из далёких стран.
— Как ни крути, а всё равно видно: мужик, — шептала о нём судейша кассирше.
— О, конечно! Воспитывай, учи, а всё равно — крестьянская кровь своё возьмёт. Нет традиции! Нет живой связи с прошлым — и баста!
Но кто знает — не именно ли та "недостаточность традиции", как говорила пани кассирша, не именно ли свежесть всего его облика, полнота силы и уверенности, что проявлялась в каждом его движении, — не это ли больше всего привлекло взгляд пани Михонской? Долго она не решалась подступиться к нему, но наконец при первой же возможности не устояла. Однажды Борис, зайдя к Михонскому, не застал его дома. Уже собрался уходить, как вдруг в дверях кабинета появилась пани.
— Что это вы, убегаете? — сказала она с улыбкой и сверкнула жемчужными белыми зубами.
— Жаль, что не застал пана профессора, — ответил Борис.
— Ну и что? Проходите в кабинет, подождите его — он скоро будет.
Борису действительно нужно было поговорить с Михонским. Ничего не подозревая, он вошёл, снял шапку и стал ждать.
— Вот видите, так даже лучше, — заговорила пани. — Подождём вместе. Я тоже его жду — вдвоём веселее. А я, пан Борис, должна вас поблагодарить.
— За что, пані?
— За то, что так часто навещаете моего мужа. Вы не знаете, каким он становится меланхоликом, когда ему не с кем поговорить о своих ученых вещах. А с тех пор, как вы к нему ходите — он словно ожил. Знаете, я вам даже завидую.
— Почему, пані?
— А потому, что только в вашем обществе мой муж чувствует себя свободно и счастливо. Вы его у меня полностью отобрали, завоевали его.
— Пані, — воскликнул Борис с тревогой, — неужели это правда? Но если так, вы должны сердиться на меня. Простите, я не знал… Больше не приду. Не хочу причинять вам боли!
Пани Михонская засмеялась, её лицо залилось чарующим румянцем.
— Ха-ха-ха! Да вы пылкий, пан Борис! И поспешный! А я и не думала сердиться на вас. Напротив, я вам благодарна! Мне боль? Да бросьте! Разве вы думаете, что я когда-либо могла, как вы, занять его, завладеть его сердцем? Нет, пан Борис, — вы отняли у меня то, чего я никогда и не имела.
Борису стало как-то особенно тяжело от этих неожиданных слов.
— Простите, любезная пані, — сказал он, вставая, — но я не имею права вмешиваться в ваши личные отношения с паном профессором. Позвольте удалиться.
— Нет, не пущу! — весело воскликнула пани и схватила его за руку. — Садитесь вот сюда рядом! — И насильно усадила Бориса возле себя на мягкий диван. При прикосновении её пухлой руки к его руке сердце у парня забилось сильнее, в голове зашумело, он не понимал, что с ним творится.
— Ах ты, дикарь, дикарь, — шептала она ему в ухо. — Ну скажи, будь добр — сразу сбежать собрался! "Не имею права слушать!" Вот правовед!
И с этими словами она обвила своей белоснежной рукой его шею, притянула его голову ближе, заглянула своими горячими, сверкающими глазами в его глаза. Безумный жар этих глаз словно хлынул прямо в самое сердце, в самую душу Бориса, разлился по венам, потряс нервы лихорадочной дрожью. Его дыхание стало прерывистым и тяжёлым, будто неведомая сила придавила его.
— Пані, помилуйте, отпустите! — прошептал он в отчаянии, не в силах вырваться из её объятий.
— Да не отпущу же! Не хочу! — шептала она, смеясь. — Не пущу! — повторила она страстно. — Потому что ты мой, мой, мой! Потому что люблю тебя, Борис! Слышишь, люблю!
— Пані… но ведь ваш муж! Боже мой… что со мной! — стонал Борис.
— Ха-ха-ха! Глупый! Чего ты испугался! Одумайся, глупый мальчик! Не бойся, я ж не съем тебя, хотя бы и съела — так люблю! А он боится! Да что тут страшного? Ну-ка, скажи?
И с каждым словом она осыпала поцелуями его лицо, глаза, губы своими алыми, как огонь, губами. Юноша совсем потерял рассудок.
Разбитый, уничтоженный, пронзённый до глубины души стыдом, после бессонной ночи Борис на следующий день (а было это в воскресенье) явился к Михонскому. Тот сразу заметил, что с юношей произошло что-то чрезвычайное.
— В чём дело? — спросил он коротко. Борис не осмеливался поднять глаз, не мог взглянуть на своего друга и учителя. Его голос изменился, дрожал, как треснувший кувшин.
— Я пришёл поблагодарить пана профессора за все те бесчисленные и бесценные добродеяния, которыми пан профессор…
Он не мог договорить — слёзы прервали его речь.
— Парень, что с тобой случилось? — вскрикнул Михонский. — За что ты благодаришь? Почему плачешь? Говори толком!
— Я перевожусь в другую гимназию.
— Зачем?
— Не могу остаться здесь.
— Почему?
— Просто не могу. Не могу, пан профессор, даже сказать вам причину, но уверяю, она серьёзная.
— Ты с ума сошёл? В середине курса уходить в другую гимназию — и без всякой причины?!
— Не без причины! Клянусь Богом, она серьёзная!
— Не клянись, глупец! — строго воскликнул профессор. — Клятвы не доказ! Либо назови причину, либо я решу, что ты просто с ума сошёл. Какая может быть причина?
— Никогда! Ни за что не скажу! Пан профессор! Родной отец! Не давите на меня! Я не могу вам этого сказать. Ни вам, ни никому в мире. Только скажите, что не будете считать меня подлым, бесчестным, неблагодарным, если я уйду… я должен уйти!
И он бросился целовать руки Михонского, обливая их горячими слезами. Профессор побледнел и задрожал. Последние слова Бориса открыли ему всю правду. Он давно боялся её, но знал, что она неизбежна. Только не с той стороны он её ожидал. Не удивительно, что сердце его пронзила страшная боль — долго он стоял, как громом поражённый, бледный, холодный, с до крови стиснутыми зубами. Борис посмотрел на него и тоже остолбенел. Он понял, что Михонский всё понял — и не мог вымолвить ни слова. Он чувствовал ту боль, что бушевала в груди любимого учителя и благодетеля, но не имел ни малейшего способа её облегчить. Он склонил лицо, закрыл его ладонями и тихо рыдал. Михонский первым опомнился и положил руку ему на плечо.
— Бедный парень, — сказал он, — не плачь. Это ещё не такое страшное дело, чтобы ради него уходить в другую гимназию.
Борис посмотрел на него заплаканными глазами.
— Вижу, что с тобой нужно говорить разумно, — сказал Михонский с горькой улыбкой. — Думаешь, я этого не знал? Не догадывался? Правда, не ожидал, что именно ты станешь жертвой этого бедствия… но, может, и хорошо, что это случилось именно с тобой.
— Пан профессор! — вскрикнул Борис, вскакивая.
— Не сердись, парень, не сердись на мои слова, — мягко сказал Михонский. — Ты же видишь — я человек слабый, а у неё… (чего уж скрывать, когда мы оба знаем, о чём речь) — натура требует своего. Разве я слеп, чтобы этого не видеть? Она не виновата, и ты тем более. Виновата злая, искалеченная судьба — ну, это уже дело иное. Я просто не ожидал, что это случится с тобой — вот что больно. Но теперь всё прошло, миновало. И ещё раз говорю — лучше, что с тобой, чем с кем-то другим…
Его голос оборвался. Что-то громко захлипало в его груди, но он нечеловеческим усилием подавил свою боль. Борис стоял, закрыв лицо ладонями; сквозь пальцы капали слёзы.
— Я понимаю, понимаю твоё решение — уйти в другую гимназию. Это факт. Наша старая дружба окончена. Но прошу тебя об одном. Борис, друг, — ты ведь всё равно теперь мой единственный друг (с этими словами он поцеловал его в лоб), — побудь со мной ещё немного. Несколько дней, пару недель!
— Зачем?
— Чтобы проводить меня в могилу… закрыть мои глаза.
— Пан профессор! Родной отец! Что вы говорите?! — вскрикнул Борис и снова бросился целовать его руки и обнимать их слезами.
— Добрый мой мальчик, я знаю, что говорю. Давно чувствую — приближается мой проклятый враг… а теперь он мне друг и избавитель. Сегодняшний день выстелил ему дорогу.
— Кому?.. — с ужасом спросил Борис.
— Ну, скоро узнаешь, кому, — сказал Михонский. — Зачем загадывать наперёд? Ну что, исполнишь мою просьбу?
— Пан профессор… если бы вы знали, как мне тяжело после всего случившегося переступать ваш порог, смотреть на ваше доброе лицо! Боже мой, каким ничтожным, подлым, неблагодарным я себя чувствую перед вами!
— Ну, ну, довольно! Не кори себя! А что тебе тяжело — это я знаю.



