• чехлы на телефоны
  • интернет-магазин комплектующие для пк
  • купить телевизор Одесса
  • реклама на сайте rest.kyiv.ua

Не спросивши переправы Страница 2

Франко Иван Яковлевич

Читать онлайн «Не спросивши переправы» | Автор «Франко Иван Яковлевич»

Он всегда говорил утончёнными словами и остерегался при посторонних и низкопородных скомпрометировать себя каким-либо грубым выражением, хотя дома, особенно перед младшим братом, не раз бывал и грубияном. Прибавим к этому истинно барские его увлечения — верховая езда, фехтование саблей, танцы и гимнастика, охота и разговоры обо всём этом с такими же паничами, как он сам — не дай бог с простолюдинами! Для тех у него была лишь наполовину покровительственная, а наполовину ироничная «благосклонность» — и перед нами полная духовная физиономия панича Эдмунда Трацкого, выпускника седьмого класса гимназии в Перемышле.

Младший его брат Антоний — или, как его обычно звали, Тоньо, — будто с другого дерева яблоко. На свой возраст высокий, широкоплечий и костлявый, лицо немного смуглое, с чёрными, густыми, как щетина, прямо торчащими волосами, с чёрными, как уголь, яркими глазами, с правильными, но грубоватыми и выразительными чертами лица и здоровым румянцем на щеках, с большими и сильными руками, будто созданными для плуга или топора, — он напоминал красивого деревенского мальчишку, принятого в семью Трацких на воспитание. Только высокий, широкий и блестящий лоб, глаза, нос и рот с полными, хоть и красиво очерченными губами, будто бы были точной копией отца.

А по натуре, темпераменту и вкусам Тоньо не пошёл ни в кого из семьи. С малых лет медлительный, флегматичный, склонный к задумчивости, небрежный с виду, он был настоящим крестом для матери, которая никак не могла вбить ему в голову свои правила вежливости и «дистинкции». То ли из-за вечных упрёков и ссор с матерью, то ли по какой-то врождённой симпатии, он больше всего любил сидеть на кухне, слушать болтовню и шутки слуг, играть с простыми деревенскими детьми в их простые, а подчас, с точки зрения госпожи Трацкой, и совсем неприличные игры. Только в таком обществе он оживлялся, болтал и бегал; в парадных комнатах он становился молчаливым, неуклюжим, неловким или, как говорила мать, «совсем диким». Со временем матери всё же удалось его немного «обтесать» и облагородить — в основном благодаря влиянию старшей сестры, которую Тоньо очень любил. Но сделать из него панича по образцу Эдмунда мать так и не смогла. Напротив, в школе он дружил с бедняками, а избегал общества сынов буржуа; деньги, получаемые от отца, он тратил не на галстуки, манжеты, запонки и прочие побрякушки, а на помощь своим бедным товарищам и на книги, которых за несколько лет у него накопилась целая полка. Отец снял для них у одного латинского каноника две комнатки, по одной на каждого, — и вскоре они приобрели совершенно разные черты, ярко отражающие различие душевных миров обоих братьев. Комната Эдмунда была чистенькая и элегантная, словно маленький салончик, с большим зеркалом на стене и хорошей мебелью, арендованной у хозяина за небольшую доплату; над изголовьем висел охотничий рожок, аккуратный пороховик и высушенная трясогузка, подстреленная самим юным владельцем. Справа от кровати на стене — оружие: маленький, но дорогой револьвер и райтпайч. На стенах — фотографии отца, матери и самого Эдмунда. Фотографию всего класса он не захотел вешать и даже покупать не стал. Зато комнатка Тоня была обставлена очень просто, хоть и уютно. Кроме кровати, шкафа с книгами и второго — с одеждой, в ней был лишь большой дубовый стол посередине и вокруг него восемь-десять простых стульев. Тоньо устроил из своей комнаты читальню для товарищей, куда в свободное время собирались ученики — кто воспользоваться его библиотекой, кто просто учиться вместе. Особенно зимой многие бедные ученики охотно откликались на добрые приглашения Тоня: учиться, писать или читать в тёплой, светлой комнате было куда приятнее и полезнее, чем в тесных, душных норах, полных дыма, детей и стука ремесленных мастерских, где жили бедняки. Поэтому само собой понятно, что комната Тоня не могла быть такой чистенькой, как у Мундзя: пол — в грязи, в углах — плевки и окурки, огрызки фруктов, кровать мятая, потому что на ней тоже сидели те, кому не хватало места за столом, а на самом столе — в беспорядке книги, бумаги, перья. Эдмунд, проходя через Тоневу комнату в свою, обычно лишь кривился и украдкой плевался; сначала ругался на брата, жаловался хозяину, но, когда всё это не помогло, махнул рукой. Иногда он заглядывал туда, чтобы попросить кого-нибудь из гостей Тоня — решить за него задачу или показать решение какой-то формулы, — но, получив, что нужно, сразу уходил в свою комнату, куда никого не пускал, кроме нескольких избранных приятелей-обивательчуков.

Оба брата учились в одном классе. Сначала Эдмунд, более способный и развитый, был первым в классе. Но уже с четвёртого гимназического класса всё изменилось. Эдмунда начали занимать другие вещи, учебники ему всё больше надоедали, он стал лениться. Зато Тоньо только теперь почувствовал вкус к учёбе: экспериментальная физика, естественные науки — вот что увлекло его больше всего. Он с рвением взялся за учёбу и перегнал брата, скатившегося на десятую локацию. В старших классах гимназии эта разница только увеличилась. Тоньо держался среди лучших, Эдмунд едва-едва перебирался из класса в класс. Увлечение природой наложило неизгладимый отпечаток на всю натуру Тоня, особенно потому, что оно усилилось его врождённой склонностью к размышлениям и тихому наблюдению, его флегматичным спокойствием и способностью хоть медленно, но глубоко и надолго впитывать впечатления от внешнего мира. Это увлечение проявлялось во всех его предпочтениях. С весны до поздней осени он с удовольствием бродил по лесам и полям, собирал растения и насекомых, ловил бабочек и мух; от деревенских ребят он научился ловить руками рыбу и раков, искать и распознавать грибы. С тех пор он оставил насекомых и бесполезную живность, и начал приносить домой грибы и раков — на большую радость поварихе. Эдмунд смеялся над этими «крестьянскими» увлечениями брата, но Тоньо был в этом отношении как толстошкурый зверь, которого не проймёшь хлыстом: смех брата его вовсе не задевал, напротив, веселил, и он сам начинал добродушно смеяться, будто речь шла вовсе не о нём.

Но любовь к природе пробудила в душе Тоня ещё одну живую струну — поэзию. Прекратив ловлю и прокалывание булавками насекомых и бабочек, прекратив сушить цветы, он любил часами лежать на высоких берегах Сяна среди цветов и наблюдать бесконечное движение и жизнь природы, вслушиваться в её бесконечную и такую гармоничную песню. В такие моменты ему казалось, что всё его существо всеми порами впитывает какой-то чудесный свет, тайные и чарующие звуки, и что эти свет и звуки не исчезают в нём, не растворяются, а живут, бегают по крови, носятся по нервам, словно живые, разумные существа, что всё его нутро ими заселено, что он весь светится во тьме, звенит среди тишины. И начал он смотреть какими-то обновлёнными глазами на окружающих, на своих товарищей, на всех людей; в мальчишеском сердце начали зарождаться какие-то тревожные мечты, неясные вопросы и сомнения. С жадным жаром он бросился читать книги — читал всё подряд, без разбора, от Шекспира до Эжена Сю. Но нигде не находил удовлетворения, вернее — ничто не западало в душу достаточно глубоко. Лишь случайно попавший в руки первый том поэзий Николауса Ленау надолго притянул и очаровал его. Абсолютно самобытная натура этого гениального поэта, его глубокое восприятие природы как живой части собственного «я» — а скорее восприятие «я», растворённого в природе, живущего в ней и с ней, нераздельно, — и безмерная полнота полусонной, полуреальной жизни, которая сквозит в его поэзии, как сквозь волшебную, всёоживляющую призму, — всё это глубоко тронуло чувствительную душу юноши, тем более что застало в ней уже готовую любовь к природе и немалый запас живых наблюдений. Всё, что он подглядел и подслушал, лёжа часами в цветущем лугу или на берегу Сяна под палящим солнцем или под лёгким летним дождиком, бродя по лесам, — всё это оживало перед ним, прояснялось каким-то новым светом, заливалось несказанным очарованием под влиянием поэзии Ленау. Поэтому он и не читал ту книгу сразу — брал по одному-два стихотворения в день и перечитывал их по многу раз, так что обычно они полностью оставались в его памяти, — и потом ещё днями жил под их влиянием. Строфы поэзии были для него как колокольчики, что, однажды прозвенев, вызывали бесконечные ряды образов, мчались вихрем, сливались, сочетались и наполняли душу несказанным сладким томлением, какой-то тоской и отрешённостью, причины и сути которой и понять было невозможно. Но поэзия Ленау — это не сонный романтизм; в ней немало резких, мужественных нот, которые не дают человеку забыться и растечься в тумане грёз. И на Тоня эти ноты действовали освежающе, не позволяли погрузиться в мечты, не усыпляли пробуждённых в его душе острых и жгучих сомнений о жизни, знании и вере, к которым, хоть и не прямо, а косвенно, подталкивали школьные занятия и беседы с самыми умными и думающими товарищами. Под этим влиянием он начал пробовать собственные силы в поэзии. Сначала пытался переводить на польский любимые произведения любимого поэта, но вскоре понял, что как раз самые характерные лирические его вещи почти непереводимы — настолько тесно и неразрывно они связаны с духом немецкого языка. Он оставил переводы и стал тайком от всех складывать свои собственные мысли и образы в стихах. Его задумчивая, флегматичная натура не позволила ему впасть в ту ловушку, в которую попадает большинство начинающих поэтов-гимназистов — в ловушку многописательства и поверхностной, пустой стихотворности.