Если не дашь двух рублей, то и не пущу!
И не пустила.
— Дай уж ей два рубля, — говорит хозяин, — а мы тебя не обидим.
А барыня уже так говорит:
— Хочу три рубля, да, может, и за три ещё не отпущу.
Уже и сам хозяин ходил, просил.
— Не хочу и не хочу!
Сам и поехал на хутор.
— Чтоб, — говорит, — таких и не знать, и не видеть, как твоя барыня.
XII
Снова забрала во двор Александру. Тишка взяла в покои, а к матери бывало и не пустит, разве тайком прибежит на часок.
Уже тяжело хворала бедная Александра; лежала одна, и воды некому подать; лежала и смерти дожидала. Не было никого возле неё, только старый больной ключарь барский сидел в хате.
— Братик мой ласковый! — промолвила Олеся, — позовите Тишка, пусть я благословлю своего ребёнка: уж мне Господь смерть посылает...
— Нет вашего Тишка, сестра: я видел, за барыней уехал.
— Пусть же его Матерь Божья благословит! — сказала она, плача. — Дитя моё милое!.. Дети мои, дети! Есть вас, как цветов, по всему свету, только вас возле матери нет провести последние дни! Вскормленны вы мною на поталу злым людям... Где же вы, мои голубята! мои ясные соколы?
Как-то старый ключарь собрался с силами да людей позвал. Вошли люди в хату. Она глянула:
— Поднимите меня, добрые люди!
Подняли её; сняла она с шеи кошель и дала им:
— Это моим деткам... шесть рублей... отдайте... Кто имеет Божью душу, наставляйте моего Тишка на всё доброе!.. Не обижайте бедного сироту (а слезами так и заливается)... будьте к нему милостивы!.. Смерть меня постигает одну... Вскормленными были у меня три милых сына, как три сизых голубя... да ни одного возле меня... Сыновья мои! дети мои!..
И как жила плача, так и умерла плача.
А барыня такая, что и похоронить как следует не захотела, не то что помянуть. Дворовые люди сами и похоронили, и помянули несчастную.
ЧУМАК
I
Как умер наш батюшка, — земля ему пухом! — оставил нам девять пар волов половых, хороших. Нас было три брата; я — самый младший, мальчиком после отца остался. Средний женился и бросил чумачество. Мать очень просила: "Брось, сынок, чумаковать; я теперь несчастная в мире, — хоть ты меня немного утешишь..." Да и слабый он был, часто хворал.
Стали мы со старшим братом чумаковать. Грицько был парень высокий, чернявый, кареглазый, парень — как орёл. Вот стали мы чумаковать... Я уж и старый, уже дочь к осени рушники готовит, а ещё и теперь мне так и снится: широкий степь бескрайний, стелется путь, идут наши круторогие, скрипят возы, а месяц светит...
— А что, хлопче, сосчитал звёзды? — крикнет Гриць, как в колокол ударит. Я так и подскочу.
Как идти из нашего села в Крым, надо переходить Кумицы, казачье село, большое, аж на двух горах, две церкви каменные, речка, хаты все новые, возле каждой красивый, прекрасный вишневый сад! Славное село! Туда отдана наша тётка, материна сестра, то мы, бывало, всегда к ним заходили. Тётка нам рада, расспрашивает, угощает, рассказывает. Переночуем у них да и в дорогу, — а дальше уж и задерживаться стали, дня два или и три перебудем; то брат знакомого товарища поджидает, то у него вол заболеет... Мне, мальчишке, это и хорошо, то с хлопцами заведусь или на тыне сижу, как петух.
II
Одной весной вышли мы рано из дому, пристали в Кумицах, как обычно, на третий день вечером. Тепло было, и вишни цвели густо. Не доехав до тёткиного дома, Гриць остановил волов да и говорит:
— Смотри, Ивасю, не отходи, братик; я сейчас вернусь.
— А куда это, Грицю?
— Да надо к знакомому человеку забежать. Возов не оставляй! — И пошёл; а я за ним следом: к каким это знакомым людям он ходит?
Перешли улицу; подкрались к новому дому. Гриць свистнул; подождал немного, свистнул во второй раз... в третий... Всё ничего не слышно. А меня аж в пятки печёт, — что это будет? Обошёл Гриць сад. Как раз под старой вишней, что, казалось, цветла пышнее всего, стояла девушка, красивая, как ясная звезда; русая коса ниже пояса. Стояла она против месяца-молодика и, подняв белую руку, говорила:
Молодик —
Как гвоздик!
Тебе рога красны,
Мне глаза ясны!
Как начала приговаривать так во второй раз, Гриць тихонько свистнул. Девушка встрепенулась, как серая кукушка; прислушивается... Грицько ближе.
— Грицю! — говорит. — Это ты, Грицю?
Я себе послушать подался, да как был глупый, так и шмякнулся в яму, — весь вид крапивой пожёг. Какой-то лихой сын прямо под тыном яму выкопал. Кончено уж было слушать! выскочил да к возам! Наверное, Гриць подумал, не зайца ли спугнул.
Простояли мы три дня в Кумицах. Грицько ждал опять знакомых людей, — не пришли лихие сыны! а сам тем временем каждый вечер ходил, а к свету возвращался. Я, шатаясь с хлопцами, выведал, чей это новый дом: Данила Мороза. Казак был усатый, здоровый, а ещё и очень сердитый; имел дочь Марину.
III
Сходили мы в Крым счастливо. Возвращаясь, как того надо, остановились в Кумицах. Гриць быстро отговорился от тётки и побежал. Только ж в этот вечер скоро вернулся, чего-то очень грустный.
Сели мы утром завтракать; тётка и говорит:
— Знал ли ты, Грицю, Данила Мороза дочку, Марину?
— А что такое?
— Отдал её отец замуж, — принудил, несчастную! Как она убивалась бедная! словно неживую повезли к свёкру.
Я взглянул на Гриця: он слушал и пристально глядел в окно.
— Вышла замуж — как в стенку замуровалась: исхудала, завяла, моя рыбочка. А девка была как солнце. Ко мне, бывало, частенько прибежит — щебечет, расспрашивает...
— За кого ж её отдали?
— Да за Ивана Бондаря, — вот в Дзвонарях, недалеко. Такой богач!..
Как повесил голову мой Гриць, то до самого дома не поднял.
IV
А мать всё:
— Женись, Грицю, да и женись! Почему нет?
— А потому нет, — говорит Гриць, — что любимой пары не нашёл; а жениться как попало негоже!
Сидим, бывало, в хате, мать и начнёт горевать, а потом и скажет:
— Что за девушки хорошие у нас в селе! Нет и в Киеве, может, лучше, как Катерина Барабашевна.
А сама глядит на Гриця.
— А нет, — говорит Гриць.
— Разве Мотря Яковенкова? О-о, хорошая девка, очень хорошая!
— Хороша и Мотря.
— А Меласья?
— И Меласья хороша.
Мать аж, бывало, заплачет. Так навеки холостяком и остался наш Гриць.
Марина — услышали мы от людей — скоро умерла: говорят, очень злой муж был. Он уж теперь третью жену взял.
V
Гриць уж седой, как голубь, был, а всё ходил в Крым. Не хотел ни жениться, ни дома жить — чумаковал. Доля ему щедро служила, — так и золотился, так и золотился; да не радовало его богатство: ходил он больше потому, что уж в чумачестве влюбился. Дома такой тихий, не гуляет, мало и говорит, а выйдет в степь — другой человек, будто мир ему вверх поднялся! Ходит меж возов бодрый да смелый. Или запоёт: "О, доля ж моя, доля! да почему ты не такая, как доля чужая!" — аж по степи отзывается...
Хорошо пел! Как, бывало, запоёт "Нечая", то тебе кажется, что вот-вот козаки выйдут! по спине так и пробежит мороз. Настоящий был чумак!
Он у нашем селе церковь новым гонтом обшил и кресты позолотил. Не одного бедняка выручил из беды.
Мать почитал очень. Она его пережила; уж стала совсем мала, как жёлтенький грибочек, а пережила чумака.
Третий год, как он умер. Ещё крепкий чумак был. Умирая, велел в роще закопать под дубом два сундука с деньгами, один матери отдать, а на другой его похоронить красиво, насыпать высокую могилу, а крест поставить из целого дуба. Так мы срубили дуб под корень, обтесали немного ветвей да и в землю вкопали, так, как крест. Аж далеко-далеко из степей видно!
ОДАРКА
I
Старый наш пан, покойник, недобрый был! Не тем бы вспоминать, да лучшим ни за что.
У нас через речку хутор казачий вольный, то и козаки его остерегались, как огня, и обходили, потому что тяжко он их обижал. А что уж мы, крепостные, натерпелись от него, то пусть Господь избавит всякого христианина! Бывало, как встретишь его, то бежишь, не разбирая, гора ли, низина ли, лишь бы разминуться. Больше всего его боялись девушки. Не одну девичью веселую жизнь он погубил. А что ему сделаешь?.. Идёт, бывало, по селу хмурый, сердитый да и поглядывает туда-сюда, как тот ворон хищный.
Как-то сидим мы в своей хате, говорим себе про него, недобрым словом вспоминаем, как застучит в сенях, загремит — сам пан в двери! Как говорится: про волка помолвка, а волк и в избу.
Вошёл он да и спрашивает: "А где твоя дочка, Одарка?"
А у моего брата была девица, боже мой милостивый, какая девица! Она, бывало, весь двор веселила собой, как звездою. Такая ж то молодая да счастливая! никакого горя не знает, не ведает; бегает себе да смеётся, словно в серебряные колокольчики звонит.
Спросил он про Одарку — мы так и окаменели на месте, а Одарка как раз в избу. Он как увидел девочку, аж глаза у него засверкали, да и говорит:
— Пойдём со мной во двор, девица!
Одарка к матушке. Встала возле матери и стоит, не дышит, рыбочка моя.
— Она ещё и лет не достигла, пан: пятнадцатый годок начинает, — говорит отец, а мать плачет.
— А ну ещё что скажи мне, вражий сын! то я тебя угощу! — гаркнул он на него да снова к Одарке: — Живо, живо, Одарка! пойдём!
Она всё стоит, не идёт.
— Живо, девица!
Не идёт, словно омертвела. Схватил он её да и повёл.
Словно солнце наше закатилось! Как-то в избе стало пусто, одиноко.
II
Промучились мы до вечера. Вечером братова побежала во двор узнать да скоро и вернулась: "К Одарке не пустили, — говорит, — и издали не видела, и голоска её не слышала!" — а сама плачет-плачет!
И долго мы не видели свою дитину: не пускали ни отца, ни матери, ни меня. Придёшь, бывало, постоишь возле панских ворот да и домой вернёшься, аж мир немил. Расспрашиваешь у дворовых, у девушек. "Не знаем, сердечко, не знаем. Вашу дитину словно за золотые ворота замкнули: и в глаза её не увидишь".
А другие — то смеются, будто Господь у них разум отнял. "Что будет вашей Одарке? — говорят, — будет то, что и нам было! Почему бы нет? Разве ваша Одарка большая барыня, или что? А мы ж не были дети у своего отца? Может, нас матушка не жалела? И мы когда-то были добрые, а вот пришлось сойти на ничто, да всё ж как-нибудь живём и хлеб жуём".
Мы ходим да ходим каждый день, не увидим ли. Уже третья неделя проходит. В воскресенье вечером братова вернулась из двора, плача. "Не видела, — говорит, — только дворовые, да простит их Господь, надо мной насмеялись".
III
Сидим молча; тихо в избе и грустно, только слышно, как братова плачет, или брат тяжело, тяжело вздохнёт. Как что-то зашелестело; скрипнули двери, вошла наша Одарка. Мы так и оцепенели, как на неё глянули: бледная-бледная да замученная! А она, бедняжка, поклонилась да и встала у порога, как чужая; стоит и глаз не подымет.
— Вот, жена, — говорит брат, — мы и увидели свою дитину.



