Горевала Олеся, горевала, да надумала к барыне идти, потому что ей часто письма шлют.
Вошла в покои; барыня сидит и гадает на картах, не заметила её прихода. Глянула Олеся кругом себя: это тот самый покой с часами, где она была молодой, наряженной, увенчанной цветами, сама — как свежий цветочек, а теперь?.. Боже мой милосердный! Ужель это она? Стоит какая-то постаревшая, замученная молодица, печальная, боязливая... Всё вспомнилось Олесе: "Пропала моя молодость!"
Кланяется:
— Барыня милостивая! будьте добры, скажите мне, как мой муж на чужбине, как проживает?
— Боже мой, — вскрикнула барыня, — сбила мне всё гадание! Чтоб ты добра не дождалась! Чего в глаза лезешь? Что тебе надо?
— Есть у вас письма от пана... что там мой муж, Иван?
— Умная нашлась! Разве это пану больше нечего писать, как про твоего мужа, а? Что он? да как он? Служит, и всё!
— Привык ли, барыня милостивая, здоров ли?
Вошли паничи, слушают да ухмыляются, а барыня аж расхохоталась.
— Да что ты себе думаешь! — крикнула на Олесю, — пан будет мне писать, здоров ли твой муж! Видно, ты пьяная или сызвека такая сумасбродная. Ступай прочь, ступай! Вышвырните её!
Панички кинулись оба да и вытолкали её за двери.
"Уже не увижу Ивана и не услышу о нём, — думает Олеся. — В несчастный час встретились и полюбились!"
Когда это недель через две или три пришло письмо от Ивана. "Живы ли, здоровы ли, — пишет, — детки мои любимые, и ты, жена дорогая? А я всё хвораю; уж бы и умер, да укрепляет меня надежда вас увидеть и свою родную Украину. Как вы живёте-проживаете? Почитайте мать, любезные сыновья мои, любите друг друга искренне! Пусть Господь вас всех благословит! Нечего мне вам гостинца послать: хоть я и хожу в серебряных пуговицах, а всё же ничего не имею. Порою пан в гостях сидит, а я голодать должен, если добрые люди не накормят. Что и говорить! кому не было добра сызмальства, не будет и до конца!"
— Такое ж и тебе счастье, как мне, Иван мой! — говорит Олеся, плача. — Кабы я была грамотная, я бы к тебе без конца письма писала, каждый день посылала, а теперь кому-то надо кланяться да просить. Да разве напишет кто так грустно и искренно, как моё сердце чует?
Пошла к дьяку просить.
— Хорошо, — говорит дьяк, — я напишу, а что мне за то будет?
Глянула она на него: красный такой, толстомордый, весёлый; видно, гулять любит и горилку употребляет: нет надежды, чтобы по совести взял.
— А что вы, батюшка, захотите? — спрашивает.
— А что я хочу? Дашь два золотых и кварту горилки?
— Батюшка! будьте ж милостивы…
— Так иди к другим, а нас не трогай!
— Пишите, пишите уж, Господь с вами! Он нашего письма дожидает…
Стала рассказывать, а дьяк пишет. Больше она слёз пролила, чем слов наговорила, да так тужит бедная, что дьяк только головой качает, а потом и говорит:
— Слышишь, молодица! Дашь мне две двадцатки и кварту горилки?
— Ой батюшка! да будьте ж милостивы, надо ещё писать… ещё не всё я сказала.
— Я напишу, напишу… довольно… а ты не приноси двух двадцаток, не надо!
— Как же, батюшка? Что ж вы возьмёте?
— Ничего! — крикнул дьяк будто с досады, да сразу стих и говорит: — Кончу, да пойдём выпьем по чарке с горя да с беды.
— Благодарю за вашу доброту, батюшка, а пить не хочу. Пусть Матерь Божья даст вам и долю добрую, и здоровье! Спасибо вам.
— Так давай же, молодица, я твоё письмо по почте пущу. Где тебе самой справиться!
— А что надо за это дать?
— Ничего. Люди знакомые, так и возьмут.
IX
Послал дьяк к Ивану письмо, да неизвестно, видал ли его бедняга, потому что скоро пришла весть от пана, что Иван умер. Да ещё писал, чтоб слали к его старшему паничу и какого-нибудь хлопца в услужение. А младшего панича велел в столицу отправлять.
Начались хлопоты во дворе, собирают паничей в дорогу. Стали и слуг им подбирать. Как раз наткнулись на Золотаренковых. Сказали Александру позвать. Только тогда и вспомнили про неё, а то никто и не помянул, какое ей Господь великое горе послал.
Пришла она; барыня и говорит:
— Собирай сыновей в дорогу, с паничами поедут.
А она стоит, смотрит барыне в глаза, словно не понимает; только побелела, как мел.
Барыня рассердилась:
— Что ты, глухая, — кричит, — или немая?..
Упала несчастная, не может и словечка вымолвить, только руки подымает, рыдая.
Как разозлится барыня, как набросится на неё!
— Да я тебе и то, и то сделаю!
Так-то уж налетела барыня, будто она какой великий грех сделала — пожалела своё родное дитя, что сам Господь велел своих детей жалеть, а её осрамили, обидели и из покоев выгнали! Что чувствовало её сердце измученное, никто того не знал, никто и не спросил.
Надо сыновей на чужбину собирать. Вернутся ли они старую мать хоронить, или, может, как их батюшка, сами там полягут, что и головки никто не оплачет! А может, испортятся её деточки, её ясные соколы, которых теперь отправляет хороших, добрых и искренних, а доведётся, может, увидеть их такими, что и никому бы не дождаться! Кто их наставит? Кто научит доброму разуму? А тут ещё нужда и горькая бедность, что нечем и снарядить: ни рубашечки, ни одежонки подходящей. Что было, последнее добро, — продала, деток наделила и на смерть себе ничего не оставила.
В последний раз отдохнули сыновья, а она сторожит, а она сторожит всю ночь над ними, тихо и горько плача. Последнюю ночку ночуют! Сколько-то времени пройдёт, пока она снова увидит милых сынков, да разве ещё когда увидит!
Вот уж и солнце встаёт... звякнул колокольчик... Ведёт Александра деток, обливаясь слезами, да всё только благословляет их да крестит...
— Панички! — промолвила к паничам, кланяясь в землю, — будьте милостивы к моим сынкам!
А панички и отвернулись.
— Матерь Божья! — вскрикнула Александра, рыдая, — я Тебе своих деток вручаю!.. Сыновья мои, сыновья мои... — да и рухнула, как трава под острую косу.
X
Кому век несчастный, тот и долгий, говорят; так и Александре: прогоревала ещё сколько лет сама с малым Тишком. О старших сыновьях и слуху нет; может, что и пишут панички, да барыня не скажет.
Барыня тем временем село продала да переехала в город жить. За ней и Александра должна была ехать, и там ещё сколько людей. Кабы кто знал или захотел её наставить, то она вдовой была бы снова на воле, не крепостная; да что уж теперь по той воле!
Александра так занемогла здоровьем, что и работать не в силах, а барыня сердится: "Даром, — говорит, — хлеб мой ешь!" А дальше так уж разъярилась: "Иди, — говорит, — куда хочешь. Коли работать не можешь, так и есть не проси. Уходи со двора и мальца бери!"
Вышла Александра с панского двора и Тишка за собой вывела. "О, — говорит, — панское дворище! чтоб никогда ничего доброго в тебя не вступило!"
Пошла наниматься; да что-то около недели по заборам ночевала, пока себе место нашла у какого-то кузнеца. А этот кузнец такой, что хоть бы и паном ему быть, злой да сварливый, Господи милосердный! И жену ругает, и дочку; а как напьётся, то все в окно убегают: сейчас драться! Да ещё и кричит:
— А почему мне жену не бить или кого другого? надо всех бить, потому что и меня били!
— Разве я в том виновата? — плачет жена.
— А как же не виновата? одно за другого должно отвечать!
Вот такого кузнеца выковали!
Коли б кто увидел: несёт, бывало, на гору вёдра с водой старая, бедная женщина, а за ней чернявый оборванный мальчик скачет, — узнал бы кто Александру, богатую казачку, пышную девушку?
Не послужила и месяца — занемогла; гонит кузнец из хаты. Куда идти? Поплелась во двор барский; только что в ворота вступает, а барыня и встречает её злыми словами:
— Что, — говорит, — выкормила себе сыночка вора! Украл твой Семён панича! Да погоди ж, погоди! А ты чего пришла? Нездорова? Гоните её со двора, гоните!..
Вывели Александру со двора да и кинули под забором без помощи, одну с малым Тишком. Плачет бедный мальчик, плачет!
— Боже мой милосердный! мой Семён вор!.. Ой Семёночка, Семёночка! дитя моё доброе и искреннее! Каково ж мне слышать такое про тебя!.. Отец же тебе завещал... Сын мой несчастный! вспомяни свою мать старую!..
А Тишко, не понимая, обнимает её да всё уговаривает:
— Не горюйте, мама, не плачьте, Семён вернётся. И Семён, и Ивась, оба приедут...
Да уговаривая мать, и заснул возле неё.
XI
Благословился день; проснулся Тишко да и пошёл просить... Смотрит Александра, как её дитя ручонки простирает к людям; кто копеечку даст, кто бублик, другой чернявую головку погладит, а иной оттолкнёт — всё видит Александра.
Когда это подошёл какой-то мужик к ней да и спрашивает, чего тут лежит, чья она. Расспросил обо всём. "Пойдём, — говорит, — ко мне, пока поправишься", — и провёл её к себе в дом с Тишком.
Он жил с матерью вместе; вдовец был и дитятко имел маленькое, дочку. Они городские были, мещане, и зажиточные — всего было вдосталь. А что уже добрые, так и говорить нечего! За неделю Тишко налился, как красное яблочко, так и катается по двору. Александра тому не нарадуется — поправилась, помолодела.
— Наймись у нас за ребёнком глядеть, — говорят ей, а она и душой радуется. Нанялась. Живёт у них тихо и спокойно; всё б хорошо, да мысли о Семёне её сушат...
— Э-э, — говорит хозяин, — чего печалиться? Может, ещё не такая беда, как ты думаешь. Расспроси, где он служит. Если у панича, то, верно, панич простил.
Вечером тайком, чтоб барыня не увидела, пошла Александра и расспросила дворовых людей.
— Только и слышали, — говорят, — что очень твоего Семёна пытали, а всё ж оставил панич при себе его.
— Ну что? — спрашивает хозяин.
— Да хорошие вести, батюшка, — говорит Александра, плача, — лучших и не услышу.
— Довольно плакать, племянница! Панички не вечные на чужбине, приедут, и сыновей увидишь. Да приготовь им что-нибудь, чтоб матери благодарили.
А она уж и сундучок купила, сшила кошелёк да всё складывает туда деньги. "Это моим деточкам будет!" — думает.
Придёт хозяин с торга, так, бывало, и зовёт:
— А ну-ка, племянница! вот тебе новенький рубль, поменяемся на старый.
Бежит Александра, меняется, благодарит его, Боже мой, как! да радуется, как малое дитя. Полюбуется новенькими деньгами, что так и сияют, и спрячет опять для деточек.
Надо хозяину куда-то далеко в хутор ехать; зовёт Александру с собой. Да разве барыня пустит!
Едет к барыне, чтобы бумагу она дала; а барыня:
— Не хочу я, не дам тебе бумаги и ехать не пущу. Ты должна мне платить. Сколько берёшь?
— Два рубля в месяц, барыня.
— Так и плати мне два рубля в месяц, тогда пущу.
— Надо ж мне одеться самой и мальчика одеть.
— А мне надо ещё больше от тебя. Ты какую-нибудь свитку накинешь да и ладно, а нам надо жить по-человечески.



