Куда ни ступит, всюду отказывают, другие аж плачут. Которых девушек то матери и не пустили в дружки, которые и сами не пошли, а какие и идут, то всё вздыхая да жалея Олесю: "Не весёлый девичник у нашей молодой!"
Вот и повенчались; ходят по селу да на свадьбу приглашают. А тут навстречу им едут люди — с ярмарки возвращаются. И Пётр Шестозуб, и Андрей Гонта, и Михаил Дидич, и ещё сколько людей. Пётр с седою паровицей шагает впереди. Это был дед очень старый, белый, а всё же чуткий, высокий и прямой, как явор; глаза у него блестящие, как звёзды; идёт себе неторопливо да и спрашивает встречного человека:
— А что это за свадьба у нас случилась?
— А это, — говорит тот, — покойного Хмары дочь повенчалась с Иваном Золотаренко.
— С Золотаренко? да какой же это Золотаренко?
— Крепостной, пане Петре, от Сухомлинского пана подданный.
Опечалился старый Шестозуб, сильно опечалился, и не сказал ничего, а другие так и вскрикнули от жалости и досады.
Тут молодые поравнялись; надо было уж прежде всего поздравить их, как Бог велел. Они поклонились, на свадьбу приглашают.
Пётр поднял высокую шапку.
— Бог вам в помощь! — говорит. — Пусть Господь благословит вас долей, счастьем и здоровьем!
Молодые благодарят.
— Просим же, добродетель уважаемый, на свадьбу!
— Нет, молодая княгиня, не пойду к тебе на свадьбу: не подобает мне, старику, по свадьбам гулять. Благодарю за ласку!
А Гонта Андрей, человек добрый, тихий был, и говорит молодому:
— Ой Иване, Иване Золотаренко! что же ты сделал, мой друг! Разве у тебя разум девичий, что полагался ты на нынешние времена, а что будет после, не подумал и погубил и девушку, и всё её племя! Потому-то, говорят, сирота: вольно и утопиться.
И покачал седой головой.
— А отчего ж на свадьбе не погулять! — отозвался Опанас Бобрик, взявшись в бока. — Жаль, да не воротится! Хоть погуляем!
— Старая безрассудная голова! — говорит Пётр, — опомнись! Ты бы стал веселиться и там, где добрые люди горюют и плачут сильно!
— Да что ж, пан-брат! Плачешь-плачешь, да и чихнёшь!
— Не подобает шутить, пан Опанас, — крикнули все разом, — когда такое творится! Ты свою седую голову уважай, коли не уважаешь казачества!
— А ну ж, полно вам! Вот впрямь разгорелись, как на пустое! Не идти, так и не идти, и не пойду; а дочка казачья, надо б и танцев казачьих; да с вами не сговоришься — жаль!
Молодые стоят и глаз не поднимут.
— Пусть же Господь даёт вам долю добрую и счастье: чтобы были вы здоровы, как вода, а богаты, как земля! и век вам долгий, и разум добрый, прекрасные молодята!
Поклонились старики да и пошли себе к домам, а молодые своей дорогой пошли.
Опечалились голубки. Взглянули друг на друга: он побледнел в лице, у неё глазки потяжелели слезами — и прижались друг к другу.
— Любовь моя! — отозвался он тихо, — такая у меня дума, что я тебе свет завязал!
— Милый мой, моё дорогое супружество! — отвечает Олеся, — что нам Бог даст, то и будет! лишь бы в паре с тобой век свести!
V
На другой день пошли к панам поклониться. Не услышала Олеся ни привета, ни совета, ни ласкового и весёлого взгляда не увидела. Паны такие какие-то сердитые, а гордые — аж надимаются. "Будь покорна, — приказывают, — да к работе панской старательна!" И чудно, и грустно было Олесе такое слышать! А дальше и страшно стало. Это ж настоящая невольница она будет!.. И напрасно её молодые годы пройдут! Напрасно пышная краса увянет в ежедневной тяжкой работе — в неволе!..
Идут к господскому дому улицей, — как же глухо да грустно по селу, Боже милый! Вспомнила Олеся: бывало, она в своём селе идёт — тот приветит, другой о здоровье спросит, кто пошутит, иной станет да свою печаль поведает; и старики беседуют, и молодые, и ребятня шумит. Бывало, только краешек солнца засветит, уж и бряк, и звяк по селу, шум, стук — живые люди! А тут кто и встретится — угрюмый, молчаливый, печальный.
Свекровь рада Олесе, как родной дочери, не знает, где её посадить, как пожалеть; да всё не развеселит она Олесино сердце. Была старуха уж, к тому ж измучена тяжкой работой да лишениями; так и весёлой речи от неё не услышала молодая невестка. То расскажет какое людское происшествие, то о своём несчастье поплачет, только и говорит доброе, что о том свете, будто уже в этом прекрасном, красочном мире нет ни добра, ни красоты, ни правды.
Хоть бы с мужем словечко перемолвить, так не вырвешь и часика свободного: то то он делает, то то, то идёт, то едет, как гость домой заглянет.
А чем дальше, тем всё хуже. Начал пан хату отнимать: где-то купил семью людей, так нужны были хаты. "Ты, — говорит Золотаренко, — иди во двор; у тебя семья небольшая, а захочешь, то и сам себе построишь: ты богатую взял".
Перевели их во двор, а тут Бог дал дитя, мальчик народился. Прижала Олеся сыночка к сердцу, облили её мелкие слёзы. "Сын мой! дитя моё дорогое! погулял бы ты в мире, полюбовался красотой и пышностью земной, познал бы радость и утеху здешнюю, да горькая твоя неволя будет! Ещё в пелёночках закуют тебя, с малых лет задавят, — не развернёшься, дорогой мой цветок, увянешь в зелени!"
VI
Живёт Олеся год, и другой, и третий, и четвёртый. Благословил Господь детишками: три сына — как три сокола. А что намучилась она, что слёз выплакала над ними, — Матерь Божья! Сказано, у дитяти заболела ручка, а у матери сердце. Идёт на барщину, должна их оставлять, а детки — один не говорит, другой не ходит, а третий не умеет сидеть, — малюсенькие, присмотреть некому, потому что старую свекровь того же самого года, как Олеся замуж вышла, похоронили. Перегрустит день в работе, вечером бежит — что там мои деточки, как? А сердце замирает, не уверена она, застанет ли детей живыми и здоровыми. Разве такого не бывало, что у одной женщины разом два сына утонули, играя возле пруда на берегу?
Подросли дети, миновалась эта забота, так другое горе пришло: то пан Семёна, то панички Ивася шпыняют — не угодил, то паня кричит на Тишка — бежал мимо неё, не поклонился. Каждый Божий день детки её, как барабан, избитые. А хоть когда и минует день без наказания, всё неспокойно, всё сердце тревожится, всё горя да беды ожидает.
Только дети лет стали доходить, что уж матери и радость, и помощь, позабирали их в покои. С того времени не было весёлой минуты, ни спокойного сна у Олеси: и днём и ночью перед глазами чернявые мальчишки, утомлённые, побледневшие, мерещатся: сидят одни в покоях тихо, без звука, без шума, без игр, молчком; стоит лишь пошевелиться, стоит словечко меж собой перемолвить, сейчас паны и грянут: "Что там за шум! Вот я вас научу тихо сидеть!" Сполохнутся голубки да и смолкнут.
Каждый Божий день умывается Олеся мелкими слезами: "деточки мои! цветы мои! Повяли вы в зелени!"
Что было добро, продали, а деньги раскатились. Разве мало на такую семью надо? А паня не даёт ничего, да ещё и сердится. "Ты, — говорит, — должна своё иметь: ты богатого отца, всего довольно! Когда тебе жалко детей, то одевай сама, а у меня и без вас расходов много".
Муж от тоски совсем занемог здоровьем, одурел как-то, ничего ему не страшно, не боязно, не больно стало; а сперва от великой печали так, бывало, и млеет. Не раз Олеся молила его, бывало, слезами пожалеть деток, не губить их, как он в великом горе, не помня себя, с головой, бывало, бросается из хаты, бледный, глаза блестят, такой, что и взглянуть на него страшно, — так ласковыми словами, любовью и утишит его, что бывало обнимет её и детей, к себе прижмёт да и разольётся слезами.
VII
Как-то горевали вместе, когда вдруг беда нагрянула, да тяжелейшая: стал пан в дорогу собираться, аж в Москву, и Ивана Золотаренко с собой брал. И не просились, потому что такой жестокий был, безжалостный, что напрасно и голову было склонять.
— Дети мои! — прощается Иван, — прощайте, соколы мои ясные! Почитайте мать, любите друг друга, никого не обижайте... прощайте, детки мои дорогие! Жена моя любимая! не поминай лихом меня, несчастного, что втопил тебя в бездну да и оставляю. Отольются мне твои слёзы!
Олеся и не плачет, стоит белая, как полотенце, не сводит глаз с Ивана, не выпускает его из рук. А тут пан кричит: "Скорее, скорее!" Прижал Иван к сердцу Олесю в последний раз да и побежал. Тогда Олеся, словно в себя пришла, вскочила — уж нет его, далеко; только пыль следом клубится, а возле неё дети плачут.
— Дети мои! — вскрикнула, — дети мои! теперь нет у вас ни одного защитника, нет помощника, одни-одинёшеньки остались на свете!
И вправду, бывало хоть взглянет в милые глаза, ласковое слово услышит, прижмётся к нему, погорюют вместе, всё легче было, когда рядом имела близкую душу, верное сердце; а тут осталась, как та былинка в поле! В селе хоть и не без добрых людей, да каждый со своей бедой борется, свою беду оплакивает. Известно уж, панскому то одно, то другое, а допечёт; то некогда чужим горем печалиться. Разве старая тётка прибежит. Уж старенькая такая, сморщенная, как сухое яблочко, а всё ступает да разговаривает, — то разве она приплетётся да поплачет с Олесей, благословит её деток.
Так-то живёт Олеся, трудясь без отдыха, без устали; так и год целый прошёл, как один час. Всё на барщине, в работе. Паня такая, что и отдохнуть не даст: работай да и работай! Где они на работе, и она туда выйдет, и столик за ней вынесут; сядет да всё картами раскладывает: это уж у неё первая была забава. Сидит, только глазами поводит да выкрикивает: "Работайте дело! работайте! не ленитесь!"
Как-то выбралась Олеся, пошла к тётке навестить старую в болезни; а того дня был в селе ярмарок. Видела Олеся своих подружек: какие ж то молодицы стали! Так-то убраны красиво, а горделивы, как полные розы, и мужья возле них, и детки: кто лошадкой играет, кто орешками пересыпает, а постарше новыми сапожками скрипят и весело каждому в глаза смотрят. Олеся стоит в старой свитке, стоит одна-одинёшенька, разлучена с мужем, деточки её утомили ноженьки, закружили головушку, угождая панскому племени, как злой болячке. Нет у них ни забав, ни детских игрушек, нет и одежонки к святому празднику; и мать вернётся — нечего принести, чтоб их повеселить, чтоб утешить своих деток! Такие-то мысли одолели Олесю; а к ней подойдёт то Ганна, то Мотря, то Явдоха, всё знакомые, ещё девушками гуляли; и говорят к ней приветливо, и о детках спрашивают; да бубличка им даст, другой маковник.
— Спасибо, спасибо, — вымолвляет Олеся, обливаясь слезами. — Как вы меня не забыли, так пусть вас Бог не забудет!
VIII
Минул и второй год — от мужа нет вестей, как в воду канул.



