А что обоз чумаков не раз на глаза возвращался, то радостно мне было доброе слово услышать: "магайби!" или дороги спросить;
то ведь всё наши, простые люди, что горя хлебнули и дома, и в дороге, то и живой души не сторонятся.
Через неделю пришла я в Киев. Красивый, боже, какой! А уж святые церкви — и не сказать! А людей, людей! Без числа, и всё чужие — проходят и не взглянут на тебя. Отдохнула возле святой Лавры, да и пошла себе места искать. Хожу, хожу, только улицы и закоулки пересекаю. Вошла в базар, этот самый Подольский, — стоит кучка молодиц и девушек.
— Бог в помощь! — говорю.
— Спасибо!
А сами оглядывают меня — какая и откуда.
— Не знаете ли, — говорю, — где бы тут службу можно найти?
— Эге! Мы и сами ждём, молодушка! А вот они, гляди, вышли — может, кто наймёт: так уж тут заведено.
— Коли ваша милость, — говорю, — то и я возле вас стану.
— Становитесь, мы не против.
Стою я и смотрю: люди как муравьи копошатся, друг на друга наступают, сходятся, расходятся, гомонят, кричат, — и простые, и паны, и мещане; стучит, гремит. Тот своё продаёт, тот к чужому приценивается. Две молодицы мило щебечут вдвоём, а тут ребятня спорит — чего-то не поделили. Перекупщица, вся красная, как жар, стала против солнца, побрякивает кораллами да выкрикивает: "Э, э! Коралы добрые! Смотрите же, молодушка! Купи, моя любая, купи, примерь к лицу! Ну же, не стесняйся!" — вьётся она около полнолицей, красивой молодицы в белой сорочке и зелёной косынке. Молодица не хочет, а она всё же зацепила ей на шею ожерелье и кричит:
— Глядите, глядите, добрые люди, какая у меня молодица: как калина, как яблочко, как девица, как паняночка!
— Да отпустите вы меня, бог с вами! — отбивается молодица. — Я ж ваше ожерелье порву! Вот так так! Чего вы на меня набросились?
А сама смутилась, покраснела, как вишня, и досадно ей, глазки сверкают, и смеётся.
Москаль, что какое-то старое железо продавал, засмотрелся, стоит и улыбается, и не слышит, как живой мещанин в чемерке толкает его: "Эй, Москва! Продаёшь железо?"
Постояли мы там час, а может, и больше. Какая-то пожилая барыня к нам идёт.
— А нет ли тут такой молодицы, чтобы на месяц согласилась?
— Почему ж нет? — говорят все. — Можно и на месяц согласиться.
И начали договариваться. Говорит та барыня: "Делай мне и то, и это, и другое, и третье, и всё: и белить, и варить, и шить, и мыть. Дам тебе на месяц рубль!"
— Ищите себе в другом месте, — говорят ей, отходя от неё. А она ко мне: не соглашусь ли я.
— Хорошо, барыня!
И пошла за ней. "Всё равно, — думаю, — что-нибудь заработаю себе. Работы не боюсь: жить надо, значит, и работать надо, чтоб не было ни от бога греха, ни от людей стыда. Нет нигде хлеба лежачего".
VIII
Привела меня барыня к себе домой. Небольшой домик; комнатки низенькие, покосившиеся, а всё ж столики всякие, вдоль стены рядком, и занавески на окошках, и зеркальце висит, — только такое, что как взглянешь в него, и себя не узнаешь: так искривит лицо... Встретила нас барышня, уже взрослая и плотненькая, на вид ладная.
— Что, маменька, — спрашивает, — наняли?
— Вот идёт за мной. Какая-то деревенская подвернулась.
— Вот так, мамо! Что вы ни сделаете, всё не к ладу! На что вам деревенская понадобилась? Она ничего не умеет: ни платье выгладить, ни услужить как следует. Разве будем на неё любоваться, как на картинку!
Хлопнула дверью так, что столики все подпрыгнули, словно живые, и вышла.
Вижу, что мне тут будет неладно! Где ж это видано, чтоб дитя так необычайно с собственной матерью обращалось?
А старая и слова дочери не сказала.
— Вари, — говорит, — обед, молодушка! Рассказала мне все порядки и научила, что и как, да и оставила меня одну в избе.
На обед пришёл и муж её из лавок, — такой высокий, чернявый, в синей чемерке, глаза у него весёлые и быстрые. Поклонился мне и говорит:
— Гляди ж, молодушка, уважай себя, то будем сватами и братьями!
Спасибо ему: приободрил меня тем добрым словом. Тяжко я работала, — боже, как тяжко! Целый день в труде; одно ещё не закончу, уже другое меня дожидает. Старая и сама ни минутки не сидит без дела: а дочка уж такая выдумщица, что сохрани господь! Солнце встанет — она капризничает, и сядет — опять капризничает. И то не так, и это не ладно, и не так говоришь, и не так ходишь... и ладно б только на меня одну, а то и на свою родную мать кричит: "Почему, — говорит, — у нас не так, как у Иваненковских господ, где всё по-барски, мило и красиво? А у нас всё по-мужицки. Я, говорит, так жить не могу!" И сядет плакать. Мать уговаривает, аж падает возле неё: "Не плачь, дочка, не плачь! Бог даст, и у нас по-барски будет!"
А отец прямо, бывало, скажет: "Ой, дочка! не дури! Что это ты выдумываешь? Всё панские роскоши тебе на уме. Смотри, чтоб добрые люди над тобой не смеялись!"
Она разгневается и выбежит.
— А что? — говорит бывало жене, — бог нас накажет, что мы так дитя распустили! Не будет ей добра на свете, если такой капризной останется. Не потакай ей, жена, а то пожалеешь! Почему ты её уму не учишь? Ты же мать, ты первая советчица. Она у тебя весь день сидит без дела и за холодную воду не возьмётся. Ты всё за богатыми равняешься; присмотрись, только увидишь, что и не за чем гнаться. Так уж пошло нынче, что лишь бы передние колёса ладные были, а задние хоть какие!.. Если жалеешь дитя, то учи строгостью, если просьбами не слушает.
А дочка не очень-то и слушает мать: загнёт голову, как строевой конь, да и выйдет из комнаты.
Послал им бог беду: занемог хозяин да скоро и умер. Когда умирал, позвал дочку и говорит:
— Доченька моя милая, доченька моя дорогая! Много ты меня огорчала, но пусть тебе господь простит! Послушайся меня хоть теперь: не рвись в паны, не гордись своим родом. Род твой хороший и почтенный: не плодил ни воров, ни убийц, как иные богатые роды. Живи, дочка, как бог дал, уважай старую матушку. Лучше бы тебе возле неё хлопотать, а не ей на старости лет около капризной девки! Послушайся, дочка!
Она только плачет и руку его целует. Благословил её и снова спрашивает:
— Что, дочка, будешь помнить мой наказ?
— Буду помнить, батюшка милый!
Похоронили его на Скавице. Народу собралось, мещан, что яблоку негде было упасть. И не слыхала я, чтоб кто злым словом помянул нашего покойника; все царствия небесного ему желали: такой добрый был человек!
IX
Вот девушка и образумилась было немного: и матери поможет в чём, и со мной по-человечески заговорит. А там как начали захаживать какие-то подружки, ветреные и пустые, так и сбили её ни на что: и дома не сидится, и работать некогда, всё бы в гости, да чтобы наряды новые и красивые на ней были. Дома же до полудня будет наряжаться, да нахлобучит на себя всё, что надо и чего совсем не надо, словно на кол стоит. Стоит только матери чуть звякнуть калиткой, так сейчас и начнёт требовать; а мать такая, что послушает и отдаст, да потом никому так горько, как мне, потому что старая хочет в хозяйстве наверстать то, что дочка потратила, — да и дышать мне не даёт: работай, да работай, да работай!
Дал бог весну, веет теплом, с крыш вода каплет, солнышко весело светит, снег тает, по улицам журчат ручейки, сады позеленели... Стали на прощу люди сходиться. Откуда только не тянутся каждую весну в тот Киев! Пришли и из нашего села; как-то на базаре меня увидели и узнали.
— Как же господь милует? — спрашивают. — А твой брат очень на тебя сердится, ездил за тобой в Демьяновку, да там узнал, что ты аж в Киеве. "Если она такая, — говорит, — что меня бросает, как злого пана, что ей не жаль, то и я отрекусь от неё!"
— А как они живут? — говорю. — Здоровы ли, живы ли все детки? Всё ли ладно в их хозяйстве?
— Где там! Такие стали голы, как турецкие святые. Что-то им не ведётся. Господь их знает, что то такое! Может, то ваши слёзы им возвращаются. Обнищали так, что иной раз и хлеба занимают.
— Земляки мои дорогие, — говорю им, — как бы то мне вас ещё повидать? Не зайдёте ко мне? Я имею кое-что брату переслать, так будьте добры, возьмите.
— Хорошо, — говорят, — к утру приготовь, то возьмём.
Я уже пять рублей деньгами приготовила, да ещё скрыньку: то платок купила, то рубах сшила несколько. Вот взяла я те деньги в калиточку, четыре рубля брату послала, за пятый купила то ожерелье девочкам, то серёжки, то крестики мальчикам, то бублики, и ленточек, и юбку старшей племяннице, — пусть меня вспоминают, любимые детки!
Проводила земляков, и всё из головы не выходит братова беда. Боже мой милый! Может, и вправду это ему мои слёзы возвращаются. Пусть же богородица простит меня, грешную, что я родному братцу беду наплакала! Да и плакать мне не годится: есть несчастнее меня, и бедные, и больные, да живут, а я и здорова, слава богу, и заработаю себе и хлеба кусок, и рубаху. Это меня и господь не помилует, если хоть слезинка упадёт из моих глаз за себя одну. Коли уж плакать, то за брата, что у него и жена, и детки маленькие.
Надумалась я, и будто работать мне стало веселее. Как бы ни задирала, как ни помыкала мной барышня, я перетерплю. "Может, лаской да покорностью усмирю её", — бывало, думаю. А она не такая оказалась! Видит, что я смиряюсь, да ещё пуще унижает, а дальше и бить собралась.
— Бог с вами, — говорю, — пусть кто другой вам служит, а я не хочу. Меня сроду никто ещё не бил, и бог даст, что и не будет никто бить, пока век мой!
— А мы тебе денег не дадим! Добудь месяца. Не дослужив, не смеешь бросать: мы денег не дадим!
— Да вы с моих денег не разбогатеете, а я бедной не буду. Не отдадите, то мне бог отдаст.
Старая начала уговаривать: останься, мол, да останься; потому что жалела меня, что я ей по-правде работала, не ленивилась и послушная была, — точно тот толкач: что мне скажут, то и сделаю.
Х
Когда мы тут и ссоримся, и миримся, во двор кто-то с возом въезжает. Глянула я и глазам своим не верю. Это ж мой братик родненький!
Выбежала к нему:
— Братик мой соколик! А мне говорили, что ты очень сердишься на меня!
— Нет, сестра моя родная! — говорит. — Так уж я изжился, что ни сердиться, ни жалеть ни на кого не могу! Нужда меня состарила и изнурила.
Вижу я с первого взгляда, что он совсем с лица спал, аж почернел. А каким же он был парнем! И весёлым, и полным, как месяц... Так меня и слёзы облили.
— Что ж тебя бог принёс, брат?
— Подумал я да и поехал.



