Подумала, вздохнула и сказала: "Хватит!" И хватит.
— А что? — спрашивает меня Катерина, улыбаясь, — разве я не угадала?
— Твоя правда, — говорю. — Несчастная девушка! Жалко мне её очень! Горькая ей доля выпала!
— Горько напрасно любить, — промолвила Катерина, — горько напрасно ждать, а ещё хуже — не любить и не ждать!
С Марусей она про это не заходила в разговор, разве так, намёком: скажет Катерина: "Зачем та любовь на свете?" А Маруся: "А если сердце любит — как не любить?" Катерина в ответ: "Какая выгода с тех любовей, — стоят ли они?"
Маруся: "Не знаю, только никто не оставит своего чувства..."
Иногда Катерина посмеивается, иногда будто завидно ей чего-то становится...
Всё ей мир опостылел, всё ни к чему у неё нет охоты, ни к чему желания.
— Катя! — говорю ей, — да ты дело делаешь, голубушка, как мокрое горит!
— Абы то! — отвечает мне, — абы день до вечера! Мать ей уборы хорошие да пышные покупает, — она едва взглянет: сложит да и забудет; мать посылает её в гости — пусть развлечётся: она идёт повсюду, да и повсюду ей мир ненавистен.
Мать очень тужила, да ещё и страшилась — что с ней будет. Меня просит:
— Не отходи ты от Катерины, покинь всё, ходи с ней!
Отец ничего не выговаривал словом, а всё время, где мы идём, его повсюду встретим неожиданно. Ничего не скажет, — взглянет на Катерину и пройдёт мимо...
Катерина ещё любила гулять по полям, по степям, по лесу. Ходим с ней — я на неё смотрю, а она кругом, разговора нет. Так ходим, бывало, что и птиц не спугнём...
XIV
Бродили мы так однажды утром. Погожее, ясное и весёлое было то летнее утро — и зашли мы очень далеко, аж к пещерам самым. А место дикое такое, необжитое! Белые меловые вершины гор блестят на солнце, а между горами катится река глубокая — ни дерева, ни цветка, ни щебета...
— Катя! — говорю, — зачем мы сюда пришли?
— Пойдём в пещеры, — говорит мне и с этим словом идёт, а я за ней.
— Не ходи, Катя! — прошу, — она идёт.
Темно было в пещерах совсем, и холод свежий пробирал. Где сверху в расселину горы солнечный луч ронял сияющую полосу.
Катерина идёт всё дальше да дальше — уж душно мне:
— Вернёмся, Катя! — идёт дальше... Вот мы наткнулись на то место, где каменная постель устлалась — меловой обвал, а на нём меньший, как изголовье. В той пещере высотой будет так, что только встав, согнув голову человеку невысокого роста; на стене кресты выбиты, а перед теми крестами на полу ямка. Стоял тут кто-то годы на молитве, аж молясь в землю входил.
Катерина стояла, смотрела и думала — беспокойная, тревожная... Как сорвёт с себя дорогие кораллы — прочь откинула — только они гур-гур — покатились! Я кинулась собирать:
— Что с тобой, Катя? — А Катерина упала возле каменной постели на колени, заливается слезами.
— Катя! — крикну. — Что ты делаешь?
А она не слушает, не слышит, в слезах великих!..
Едва я её вывела из той пещеры на свет божий.
— Что с тобой, Катя?
Она как встала, как взглянула — разве узнать её было! Будто долго-долго скиталась по чужим, да вдруг неожиданно всю свою родню нашла — спокойная и радостная, и сама дивится...
— Химка! — говорит мне. — Я в монахини уйду. Я окаменела — как стояла.
— Будет мне покой, — промолвила радуясь.
— В монахини! — говорю. — А мать же? А отец?
— Пойдём домой, пойдём, — перебила меня, — пусть уж меня провожают!
И домой поспешила, а я за ней.
Вошли в хату. Было как раз тогда праздник; отец и мать сидели за столом, разговаривая. Катерина им поклонилась до ног и просит:
— Тату, мамо! Я уйду в монахини, — я буду богу молиться.
Мать так руками и всплеснула. Отец встал.
— Катя! Катя! — вскрикнула мать.
— Я уйду в монахини, — говорит Катерина, — стану богу молиться.
— Ты ж у нас одна дитя единая, мы тобой хотели утешаться, а ты нас думаешь покинуть при нашей старости... — плачет мать...
— Я за вас буду бога просить, — говорит Катерина.
— Довольно, дочка, довольно! — молвит отец. — Я такого слова чтоб больше не слышал от тебя!
— Так вы меня не пустите? — вскрикнет Катерина. — Пустите меня! Не губите моей души!
— Я сказал: довольно — то и довольно! — снова молвит отец. — Я никогда тебя на это не благословлю!
— Разве тебя бог милосердный примет, как родители не благословят, моё дитя? — вразумляет мать.
— Пустите меня... не губите моей души... Я уйду, пустите меня!.. — слово одно Катерины.
С того времени всё просилась в монахини, просилась и плакала. Никуда уж не идёт — сидит в хате — плачет.
Неделя прошла.
Одного утра проснулись мы, — нет Катерины: где она? Я зову — не откликается, — я кинулась повсюду искать, ищет и мать — нигде нет, никто из соседей не видел.
— Где-то пошла прогуляться, — говорим, а сами уж не верим, уж сердце замирает... Нет Катерины и в полдень; вечер, ночь — не возвращается. Каково же было матери пережить; каково ей было отцу поведать, — а отца в тот день дома не было. Как услышал он — белым стал, совсем белым...
— Когда? — спросил.
— Вчера ранешенько, — проснулись, уж её нет! Всё своё оставила, ушла! — убивается мать.
Отец лошадей запряг свежих и поехал тут же. Два дня его не было — на третий вернулся будто из-под земли.
— Нет? — спрашивает мать, ещё издали его самого увидев и заплакав.
— Нет, — ответил.
Ещё искали, ещё спрашивали — не слышно нигде, нигде нет её, как в воду канула.
— Где ж она ушла? Где ж она делась? — раз за разом говорит мать. — Может, теперь в большой беде, может...
Отец ничего своего не говорит...
Нет в мире хуже, чем та неизвестность, неполная уверенность: что ни успокоиться, ни пожалеть толком не даст; так мы жили. Каждый час Катерину хоронили, каждый час снова оживляли; всякие её беды и несчастья оплакивали, то снова надежду возлагали, что бог ей во всём поможет и на добро выведет.
Говорим, бывало, с матерью и вспоминаем, — отец слушает, — бровью не шевельнёт... Приходили то и дело люди проведать нас, а больше всего тех баб-жалельщиц набегало, что они, бывало, у нас и нашепчутся, и наплачутся.
Очень осуждала нас Пилипиха, поучая, что сами виноваты, а ещё больше печалилась сама нашей бедой. Очень тяжко тосковала Маруся.
Пережили мы осень и зиму; дождались снова весны. Слухов было немало для нашего страха и надежды. Услышим, что где-то там, в уезде, видели девушку, никому не знакомую — отец едет спрашивать — объезжает округу, разыскивая. Услышим, что где-то мёртвую нашли — едет отец на неё взглянуть; или утопленницу подняли — едет отец её посмотреть. Уверенности ждём — плачем; узнаем, что не она — благодарим, рады — и снова плачем да печалимся, что её след пропал.
Когда зовут однажды утром отца и мать к священнику. Мать и испугалась, и обрадовалась, и заплакала.
— А зачем это? — спрашивает того дьяка, что за нами пришёл. — Если знаете, скажите нам, голубчик!
— Мне батюшка ничего не признавался, то и я ничего не знаю, — ответит дьяк.
Такой был и вправду, что сам по себе не знал ровным счётом ничего, — и головка его была такая малюсенькая, как зёрнышко.
Приходят отец и мать к священнику, он им говорит:
— Дочь ваша жива.
— Господи боже мой добрый!
Рассказывает тогда священник, что она уже в монастыре далёком, аж под Киевом где-то, и вот письмо ему пишут из того монастыря, что такая девушка из вашего села пришла в наш монастырь и осталась, имея большое желание быть монахиней; а расспросили у неё, что родителей имеет зажиточных, то пусть родители пожалеют ей что-нибудь на прожитие, ибо вселилась она у них в такой бедности, что и не сказать; монахини, какие милостивые, подарили ей чем могли; а ещё пусть родители не запретят ей спасения, ибо это тяжкий грех им будет, и пусть пришлют дочери своё благословение. "Молимся богу, — пишут, — а вас просим, чтобы наставить и направить родителей на добрые и хорошие мысли да поступки".
— Пишите дочери благословение, — говорит священник, — не спорьте, не отговаривайтесь — всё равно её не вернёте, а жалю наделаете, и грех вам будет.
— Не вернётся уж? — спрашивает мать и плачет. — Никогда уж нельзя?
— Конечно, — отвечает священник: — пишите благословение.
— Пусть же её бог благословит, моё дитя! — промолвила мать, — пусть бог её благословит!
А отец стоит — не говорит.
— То и хорошо, — хвалит священник, поглядывая на отца, — я так и напишу, что отец и мать благословляют...
— Нет, — отозвался тогда отец, — за меня, за отца, не пишите, батюшка; я не благословлю.
— Как же? Да это грех тебе великий! — пугает священник. Отец снова ничего не говорит.
— Довольно, довольно уже! — уговаривает священник. Отец всё ничего не говорит.
— Напишу, что отец и мать благословляют.
— Нет, батюшка, отец не благословит никогда — это напишите, коли хотите, — правда будет. Счастливо!
Поклонился да и домой отправился.
Мать не просит, не отзывается — только плачет да тужит.
— Что ж это такое? — говорит священник к матери. — Разве так родную дочь оставите в бедности, как сироту?
Мать тут же бросилась домой, к отцу за деньгами, а отец хоть сам не велел давать, да и не запрещал, — собрала мать деньги, тут же отнесла священнику, чтоб переслал Катерине.
— Это хорошо, — говорит священник, — когда-нибудь, может, он и благословит, а теперь напишу, что мать благословила...
А тут люди услышали, идут — радуются — к нам: "До времени ваша жива! Дитя ваше бог хранит! Уж монахиня? Уж очень далеко? Можно навестить, хоть и далеко. В добром месте оказалась. Может, вашу дитину так бог привёл".
Мать ко всем обращается то жалобой своей, слезами, то словом, — отец ни к кому не обратится. Кто-то из людей ему говорит: "Ваша дочь". — "У меня нет дочери", — ответил. "Ваша дочь монахиня". — "У меня нет дочери", — снова ответил.
Через три недели получил священник снова письмо, что благодарит Катерина отца и мать за милость и за деньги и просит, чтоб её не забывали.
— Как же ей там? Хорошо? Не хворает? Здорова? — это мать спрашивала. А священник говорит:
— Конечно!
А дьяк:
— Кто ж это знать может? Она там, а мы тут.
Не ожидая Катерины, стали мы жить в тихой, а непрекращающейся печали. Старый отец седеет; на высоком челе морщина во всю длину легла, глубокая да мрачная.
XV
После всех тех случаев да бед мать как-то встретилась с Чайчихой: заплакали обе и с того времени стали снова одна к одной ходить да вместе горевать. Чаще ходила к нам Чайчиха, потому что мать всё хворала. Сойдутся, вспомянут давнее — и грустят. Придёт и Пилипиха... Была и у неё своя печаль, да никогда она не жаловалась и сроду не плакала. Вот как увижу её, придёт бывало, сядет выше всех, поглядывает, будто суд вершит, и рассказывает:
— Моя Маруся вянет.



