Мать ужинать звала — он кивнул головой, что хорошо, и ужинал всё молча, всё не глядя на нас. Только один раз его быстрые глаза взглянули на Катерину пристально, — словно осмалённое лицо побелело немного, а он никому ничего не сказал.
А Катерина стоит у стены, сама как стена белая, — вижу — теряет сознание. Замечает то и мать, хочет речь завести с отцом, да голоса нет слово вымолвить.
— Устал я, — говорит отец.
— Спокойной ночи вам, — кланяюсь ему; взяла Катерину за руку да и вывела за собой из хаты в светлицу. Она села и вся дрожала.
— Что с тобой, Катя? — спрашиваю. — Ты отца испугалась?
— Нет, нет... я только вспомнила... как тогда молила я отца, как жаловалась!.. тогда у меня было счастье... теперь уж нечего мне просить дома, нечего ждать со стороны... Нет у меня ничего, — я сама несчастная!
— Утихни, Катя, утихни ради отца, отец услышит, — довольно! — уговариваю её.
— Утиши ж ты прежде моё сердце! — ответила рыдая. Ночь шла в тоске да в печали.
— Тёмная ночь какая! — молвила Катерина печально, — какая тёмная да долгая! — А как стала заря светать, стало солнышко ясненько вставать, — говорит: — Уж и светает! Уже солнце; день, как его перебыть до ночи — боже милый!
Мать тем только свою печаль тешит, что это несчастье Катерины будет отцу по нраву; скоро и поспешила сказать ему:
— Катерина уж не хочет сама за Чайченка.
Очень слова её отца взволновали.
— Скажи, как всё было, — не умалчи ничего! — велит. И всё ему мать поведала, что было.
— Смилуйся над бедным дитём, друг мой, — просит отца: — она послушалась, покорилась, а несчастна.
— Она не меня послушалась, — ответил отец да и задумался.
Мать боязливо на него взглядывала — гнева не видела, только думу-думу на челе высоком мрачном.
Дальше он пошёл себе из двора — так, будто к роще направился, — а того времени уж не было никакого дела в поле...
— Как он то принял, — не знаю, — говорила мать, грустно выглядывая его домой.
Он вернулся вечером поздно.
Вечером все в хате собрались, все вместе провели его, тот длинный вечер. Все делали каждый своё дело.
И много тех вечеров долгих перевелось у нас без разговора, без гула, — вот как, бывает, при больном, что к смерти недугает, сидят люди, не переглянутся, ибо грустен каждый взгляд, не разговорятся, потому что нет им в слове совета, а время идёт, тихо идёт, очень тихо, — то словно вдруг промелькнёт несколько часов и снова едва тянется, а каждая минута тяжко ложится на душу.
XII
Чем дальше, тем сильнее тосковала Катерина. Жалости своей избылась, а обняла её одна лишь печаль. То бывало отзовётся к нам с Марусей словом сердечным: "Ой тяжко, Марусь! Ой тяжко, Химка!", а то совсем отвернулась от всех. Ласку принимает, не замечая; что спросишь у неё, заговоришь — "что надо? чего хотите?" К матери как неродная дитя; от отца далеко сторонится... Где там в селе беда, прислушивается: какая, кто печалится, плачет — и ей будто любо всматриваться, обдумывать тут — и глядит и слушает она так, что словно ей не жалко, что сердце болит, а жалко, что человек ничтожен в мире, и говорит, бывало: "Вот это люди! Что тот человеческий разум!"
Стала она какая-то прохладная, спокойная, хоть и печальная, и грустная.
— Боже мой, Катюша! — напомню ей: — как когда-то — что ты за весёлая была!
— Была весёлая, — ответит, — потому что раньше было жить легко на свете, как глупцу с горы бежать... Тут мне кое-что попалось — остановило меня... Спросила я тогда: что то за жизнь наша? И зачем человек живёт? Для чего в мир рождается? Живёт на муку — рождается на смерть. Нечего искать, ни по чём скорбеть — всё проходит, как дым, всё минает, как зелень...
Начнёт было так говорить, только слушаем мы с Марусей. Навеет было холода своими словами.
— Скажи мне, Катюша, — спрашиваю однажды, слушая те речи её суровые, — уж ты не любишь?
Да и сама испугалась, что напомнила ей, а она улыбнулась.
— Не бойся, не бойся, — говорит, — я уже не плачу теперь, я уже не ревную, да и не люблю...
— Как? Уже забыла?
— Ой, Химка, — промолвляет, — как всё мирское проходит! И любовь, и радости, и горе — как всё проходит! Что было нам дорого, дороже жизни, — глянем, а то пылинка пустая!..
Убеждает нас, что нет в мире ни добрых людей, ни правды у людей.
— А где те правдивые? Куда глянь, куда ступи, то всё не по правде. А где те добрые?
— Мать же наша? — говорю...
Перебила меня:
— Мать, отец, родичи? Да свой своему поневоле брат! А пусть-ка в одно дело влюбятся да вступятся, — увидишь тогда, какие добрые и какая правда!
— О, есть в мире добрые люди, есть правда! — говорит Маруся.
— Разве в наших мыслях с тобой!
— А что это, Катя, — говорю, — это уж ты одна, пожалуй, сама одна верная человек на свете?
— Что верного в мире? Вот мне верно то только, что я безсчастна...
Непоколебимо произнесла свои слова... Вспоминаются так давным-давно похороненные и преданные забвению. А мы умолкли. И вот уж ни лаской, ни шуткой не вызволить её и на минуту из того ледяного сумрака...
Мать терпела да плакала молча; напрасно было отзываться к Катерине... Отец тоже слова не ронял; только отец изменился как-то... Какой-то взгляд у него порой был, что я ещё у него никогда не видела... Не заметила того мать, и уж, конечно, ни Катерина, а что-то в нём переменилось. Это я, любопытная, одна только я завидела. Стал он будто на виду мрачнее, а ласковее; молчаливый как прежде, а внимательный; стал заботливый такой; сказал бы, нежный... Как-то Катерина, глядя в окошко, промолвила:
— Всё тучи, всё ненастье! Когда же то ясно будет? Когда теплее станет! — То как он выглядывал то ясное! Как ждал то тепло! Как ещё с вечера выходил и глядел пристально да внимательно кругом на небо!
Катерина легко спать стала, не досыпала ночью; а, бывало, днём заснёт возле своего окошечка. Вошёл однажды отец — дверью хлопнувши, Катерина вздрогнула... Как он после того тихонько входил всегда или выжидал снаружи, на жгучем морозе, будто там что-то делая, а скучая без дела, пока узнает, что Катерина проснулась!
Как-то принесла к нам Пилипиха кожушаночку — хвасталась, что хорошая.
— А и вправду хорошая, — сказала Катерина.
— Хорошо, если б и тебе такую, — говорит Пилипиха.
— Хорошо бы и мне, — говорит Катерина.
На другой день рано отец из двора уехал, — через неделю вернулся — аж в другом уезде был: привёз нам всем новые кожушанки. Даёт Катерине — какое мрачное его лицо было и как дрожала рука, давая! Как он принял как-то покорно, что она брала, не глядя, что берёт, и благодарила... Как он поспешил в город, когда она сказала, что там лучшие башмаки, чем у нас!
Чайченка мы не видели ни его старой матери. Иногда бывало услышишь от девчат, что встретили где, или так их по имени вспомянут — только мы и знали.
XIII
Слышу, тот мне говорит: "Маруся с лица спала", тот меня спрашивает: "не хворает ли Маруся?" Пилипиха придёт, говорит, что дочка у неё вянет, и хвалится, что скоро ей поможет, а иногда по чванливому лицу бегут слёзы мелкие... И сама я вижу, что Маруся чахнет.
— Марусь, что с тобой? Ты чего-то печалишься? — говорю ей.
— Нет, — говорит, — мне ничего, и я не печалюсь.
Катерина видит, слушает — и всё ей безразлично. Один раз мы сидели с ней одни, я начала про Марусю ей напоминать: что это ей такое стало, что она такая, а никогда не жалуется, и не видела я сроду, чтоб она плакала. Думать бы, мать неласковая, так мать и раньше была такая же — а теперь только что совета не просит — жалко дочку. Я так говорю, Катерина задумалась. Думает, думает, будто что-то припоминает, — да, обращаясь ко мне:
— А знаешь, отчего Маруся такой стала? Отчего Маруся сохнет? Она Чайченка любит!
— Вот это да! — вскрикну. — Что ты, Катя! Опомнись! Да она знала, что он её не любит...
— Всё равно! Да она его любит! Я не знаю, как я того раньше не поняла ещё тогда... А потом я уж и не думала, забыла всё...
— Да по чему же ты судишь? Разве когда она его упоминала? Она ж от меня, кажется, не скрывалась... Она же теперь никуда не ходит... А может, любит, да кого другого...
— Его! Его! Это точно. И давно уж любит. Она ж его прежде нас узнала. Помнишь, как все мы тогда, весёлые да глупые девчата, наряжаясь на свадьбу, как мы её спрашивали о нём и как она от нас убегала, как не хотела рассказывать и как ничего не рассказала, — помнишь? А как меня спрашивала, люблю ли я его взаправду? А как заступалась за него передо мной? Всё ли ты помнишь?
Тогда я всё вспомнила себе, и ту свадьбу, и слова все Марусины; вспомнила многое, что раньше знала, да не придавала значения, — да и сама задумалась: может, оно и вправду так. А всё же веры мне не даётся. Как же это я не заметила бы того? Глаза же мои всё видели хорошо — где же проницательность моя безошибочная? Где мой разум быстрый?
Я хоть так себе не говорила, да так думала.
Только мне минутка свободная, — я сразу к Марусе побежала, постучала в окошко:
— Марусь, Марусь. Голубушка! Выйди скоренько!
Она выходит, а я к ней тем же словом:
— Марусь, ты любишь Чайченка?
Она вздрогнула и пристально на меня посмотрела, тихо. Её глаза засияли; личико вспыхнуло румянцем, и говорит мне:
— Ну и что?
— Правда это, Марусь? А я Кате веры не придавала, я не думала... И очень ты его любишь? И давно уж?
— Я за него умерла бы, — говорит, глядя взглядом своим добрым, а смелым, — я ради него бы на свете жить рада... а люблю я его давно, давно... всегда люблю, сколько знаю.
— Он же к тебе не сватался никогда, Марусь? Он к Кате... к другой.
— Пусть здоров будет да счастлив с той, что полюбит себе...
— А тебе ж, Марусь? Тебе только мука, печаль да горе?
— Хоть горе, — я от него всё приму за добро.
— А мать ж твоя?
— Что ж моя мать? Я ей тем не докучаю.
— Да она замечает, что ты вянешь, она тем печалится...
— Кабы же делалось по моей воле, кабы моя сила, то я бы румянилась!
— Как же ты замуж пойдёшь?
— Я не пойду замуж.
— А мать станет принуждать.
— Что ж? Тяжко мне будет.
— Да уж тяжко за нелюбого идти!
— Нет, я говорю — тяжко, что мать уговаривать станет, а я не пойду...
— Так чего ж ждать будешь? На какое добро уповаешь?
— Я ничего не буду ждать и ни на что не уповать.
— Да он не знает и не думает, что ты его любишь!
— Пусть! Лишь бы я его любила.
— Беда тебе с той любовью будет да горе, а радостей я не надеюсь.
— Когда не судьбою милое счастье, пусть милое горе будет...
— Прощай, Марусенька! — говорю ей.
— Будь здорова!
Проводила меня немного, ещё попрощалась и пошла к дому, тихая да ясная.
А я домой. Иду себе да думаю: чего только на свете не бывает, абы здорова наша голова! И тот Чайченко! Неужто он в барвинке искупан, что так девчат чарует? Коли уж по правде идёт, так и мне он не одну ноченьку снился? Уж я ходила, ходила к голове за умом, пока спохватилась...



